Материал из лекций 1-10 “Пастырского Богословия,”
часть II Архимандрита Контстантина (профессора К.Зайцева 1888-1975)
Содержание: Вступление. Католицизм. Протестантизм. Англиканство и американизм. Протестантский экуменизм. Православие и экуменизм — несовместимы.
Кирилл Зайцев, в будущем архимандрит Константин, родился в Петербурге в 1888 году. Окончил университет, получив два образования: экономическое и юридическое, участвовал в гражданской войне. После поражения Белого движения жил и работал в Германии, в Праге и Париже, сотрудничал во многих периодических изданиях, редактировал газеты “Возрождение,” “Россия и славянство.” Позднее, в 1935 году, перебрался в Харбин, где стал профессором политической экономии на русском юридическом факультете.
1945 году в Шанхае К. Зайцев был рукоположен в священники. Следующим этапом на избранном пути стало его пострижение в монашество. Оно имело место уже после переезда за океан, в Свято-Троицком монастыре в Джорданвилле. Бывший профессор был наречен Константином в память одного из первоучителей славян Константина Кирилла. Дальнейшая деятельность о. Константина — подвиг служения Церкви и России на ниве научной и издательской. Он редактировал журнал “Православная Русь,” написал великое множество богословско-исторических трудов, вел, помимо прочего, активную преподавательскую работу в семинарии. И так продолжалось до последнего дня и часа 26 ноября 1975 года архимандрит Константин отошел ко Господу.
Применительно к трем отраслям христианства — Православию, Католицизму и Протестантизму — экуменическое движение обретает три точки приложения, от каждой из которых и произрастает нечто по заданию “вселенское” — в новом смысле этого слова, далеком от того, с которым оно употребляется в Символе веры. С трех концов христианства идет антихристов зов всеобщего объединения, которое должно привести к единому общему фронту против тех, кто сохранил верность истинному Христу, будь то даже в ущемленной форме, рожденной ступенчатым отступлением. Иными словами: в этой вселенскости не найдется места ни православным, ни католикам, ни протестантам — истинным.
В дальнейшем мы обстоятельно рассмотрим все эти три участка апостасийного фронта, а сейчас лишь кратко отметим самую их суть.
Из протестантизма вырос так называемый экуменизм, упраздняющий все межцерковные “перегородки” и исходящий из представления о неполноте и условности, ограниченности и относительности всего того, чем обладает каждая отдельная Церковь. Для того, чтобы обрести полноту Истины, надо всем понять свою ограниченность и объединиться, из чего и последствует возникновение истинной Церкви, познающей истинного Бога. Значит, здесь не останется ни Абсолютной Истины, ни духовного целомудрия в приобщении к ней. Антихристово начало, в его понимании, как подмены Христа, обнаруживается здесь с полной наглядностью.
Из католицизма вырос “восточный обряд,” в его новом понимании. Это уже не промежуточное, временное, служебное явление, имеющее назначение подготовить схизматиков ко всецелому приобщению к латинскому католицизму, а равноценное “латинскому обряду” исповедание веры. Этим упраздняется абсолютность католической Истины, упраздняется и духовное целомудрие: все становится условным, кроме института папства. Признай папу — и тогда можешь быть, по собственному выбору, или католиком или православным. Делаются аналогичные шаги и в направлении протестантизма — и там, с признанием папы, открываются перспективы, утешительные для протестантизма. Лик антихристов, в смысле подмены Христа, и здесь явственно обозначается. Обозначается явственно этот лик и в другом своем образе — воинствующем против Христа, ибо “восточный обряд” есть открытое наступление против Православия, то есть против истинного Христа. Православию объявлена война на уничтожение.
В православии идет процесс “апостасийный.” Возникает некое “экуменическое “ православие, ставящее своим заданием именно объединение прежде всего и во что бы то ни стало — с полным отсутствием внимания к своей исходной православной сущности. Это устремление выражается одновременно и в тяге сближения с католичеством, в его новой “экуменической” устремленности, и в тяге к сближению с протестантским “экуменизмом.” Подобное устремление в огромной степени облегчается модернизмом.
Все эти три цикла, оберегая каждый свою гегемонию, тянутся друг к другу, образуя в своей совместности начатки общего организационного оформления, устремленного к грядущему Антихристу.
Обратимся предварительно к ознакомлению с тремя циклами апостасийного экуменизма, укорененными в трех руслах христианства, чтобы уже потом, отдавая себе полный отчет в окружающей нас обстановке, разобраться в трех задачах, которые стоят перед Церковью, остающейся верной Христу, как в ее отношении к пастве, так и в ее отношении к внешнему миру.
Бытовые обнаружения Католицизма могут быть привлекательны. Мы далеко от желания свести на нет положительные стороны латинского мира, включающего в себя сотни миллионов христиан. Но на этом мире лежит печать “отступления,” и этим определяется исходная направленность его развития — недобрая.
В этом — трагедия католицизма. Поскольку католик устремляется вглубь и ввысь, в его встрече с Богом могут царить чистота и красота. Но, как только католицизм являет себя в своей целостности, обнаруживается ложь. Католицизм заквашен на лжи. Множится, ширится и усложняется эта ложь с веками. Изучение католицизма рождает чувство мистического ужаса, как и ближайшее соприкосновение с ним — так сращена с его природой Ложь. “Легенда о Великом Инквизиторе” проникает в глубь вещей. В самой основе католицизма лежит подмена Христа. Ложь растекается от ядовитого источника, сопутствуя в большей или меньшей мере всему “специфически” католическому.
“Главенство” папы не укладывается в “земные” рамки. Это не есть противопоставление “единоличного” начала “соборному”: “Папа” и “Вселенский Собор” явления не одного порядка. То, что латинское богословие говорит о “Папе,” неприложимо ни к чему земному — даже ко Вселенскому Собору. Папа — почти Бог! В его лице Христос открывается миру с такой же мистической силой, с какой Он входит в человека в таинстве Евхаристии. В этом таинстве человек имеет лишь “половину” Христа. “Целой половины Вас, о Спаситель, недостает мне, и тщетно ищу я ее в этом немом ковчеге, где Вы не говорите. И какой половины! Я готов был сказать: самой нужной! Того непогрешительного слова, которое одно может помешать душам и народам нестись по любому ветру доктрины... Она (эта половина) в Ватикане: она в Папе. Папа есть второй образ присутствия “реального” Иисуса Христа в Церкви.” Господь “создал Себе два образа реального присутствия абсолютно различных — так как великие не повторяются никогда — несказанных оба, и которые совместно являют полноту Вочеловечения... О, тайна двух покрывал, под которыми скрывается Иисус Христос полный... В этом и состоит тайна христианства... То, что Иисус Христос не положил под одним из этих покровов, Он положил в другой, и обладать Им можно только, если уметь в горячем порыве сердца переходить от св. Евхаристии к Папе, и от Папы к св. Евхаристии. Вне этих двух тайн, которые собственно образуют лишь одну тайну, мы имеем лишь уменьшенного Христа (Он Сам так установил!), Который недостаточен для нужд как отдельных душ, так и общества, Который не в состоянии даже Сам Себя защитить.” “Таинство веры! Вот слово, которое нужно сказать о Папе, раз мы его сказали о св. Евхаристии,” ибо Папа, “это Иисус Христос, скрытый под покровом и продолжающий через посредство человеческого органа свое общественное служение среди людей.” Для Церкви даже затруднительно найти выражение, которое достойно раскрыло бы это взаимное проникновение Христа и Папы. Как найти имя для своего Главы, одновременно видимого и невидимого! “Она относит к нему всю любовь, которую она питает к Господу, она окружает его тем же благоговением. Она хочет, чтобы мы становились перед ним на колени, чтобы мы целовали ему ноги и чтобы мы высказывали ему почитание, которое было преувеличено, если бы оно не было обращено к Иисусу Христу, Который невидимым и теснейшим образом связан с самой личностью Папы.” “О сладость чувств, которые испытываешь перед Дарохранительницей и у ног Папы!” “Идите к Иисусу Христу, Который говорит: идите к Папе.”
Так пишет один из талантливейших и популярнейших католических писателей-иерархов, монсеньор Буго, епископ Лавальский, одна из книг которого (о христианских страданиях) была воспроизведена на русском языке Е. Поселяниным с восторженным предисловием. Цитаты эти извлечены Н. С. Арсеньевым из его огромного труда “О Христианстве и современности,” с девятого издания 1922 г. Значит, можно с полным основанием рассматривать эти высказывания не как эксцессы экзальтации безответственного литератора, а как своего рода исповедание веры современного просвещенного католика. Впрочем, яркость формы здесь делает лишь особо выпуклым, острым, ранящим наше православное сознание, старое содержание католической доктрины.
“Римский епископ, канонически правильно поставленный, в силу заслуг св. Петра несомненно становится святым,” — говорил Григорий VII. “С каждым папою Христос пребывает вполне и совершенно в таинстве и авторитете,” — учил Фома Аквинат. “Церковь без Папы — бездушное тело,” — утверждал кард. Паллавичини. “Если бы даже Папа впал в заблуждение, например, предписал пороки и запретил добродетели, то Церковь все же обязан была бы верить, что пороки — добро, а что добродетели — зло, если не хочешь погрешить против своей совести,” — свидетельствовал Беллярмин. “Когда мы говорим о Церкви, мы разумеем Папу,” — выражал те же мысли один из иезуитов XVII века. Парадоксальную форму принимают подобные утверждения, но это некий унисон, в существе своем воедино сливающий весь католический мир. В иных выражениях, но то же самое высказывал кард. Мерсье, прекрасный облик которого хорошо известен русскому зарубежью, приветствуя в 1922 г. нового Папу: это — суть католицизма, и именно в мистической его природе.
В лице Папы Царство Божие сошло на землю — но не так, как это возвещено Христом. Оно возникает не в таких глубинах каждого верующего сердца и являет себя не в Тайне Евхаристической Трапезы, когда человек приобщается Вечности, предваряя в мгновенном переживании вневременное будущее Новой Земли и Нового Неба. Нет, оно сошло конкретно и видимо, войдя физически в этот наш временный мир и физически слившись с ним — с тем миром, который лежит заведомо во зле и который Христос недвусмысленно противопоставил Себе и Своим! В лице Папы Христос овладевает всем миром, направляя (по заданию!) поведение как каждого отдельного человека, так всех элементов мировой общественной жизни. Формы меняются — суть остается. Пусть наивной претенциозностью кажется в свете исторической науки попытка средневековых пап теократически возглавить вселенную — программно не изменилась и сейчас установка сознания Ватикана. И чем меньше здесь тщеславия, гордыни, властолюбия и честолюбия человеческого — тем страшней: ибо тем явственней тогда раскрывается мистическая природы папского начала — в ее подменной сути. Подмена Христа присуща католицизму, ибо заменить Христа, став Его Наместником, или даже чем-то большим, как мы видели, двойником Его — нельзя, одновременно не подменяя Христа. Отсюда — ложь! Страшно то, что часто и обильно опирается на ложь Ватикан. Но еще более страшно то, что в плане мистическом ложь есть суть католичества, и это в форме подмены Христа.
Отсюда возникает нечто парадоксальное — на первый взгляд. Что являет нам сопоставление православия и католицизма? Теснейшую близость, почти тождество — и, одновременно, бесконечную далекость, почти полярность! Что не возьмем из общего христианского достояния в католицизме и в православии? — “то” и одновременно “не то.” И так во всем и всегда!
Можно искать и успешно находить некоторые особо характерные свойства католицизма, которые помогают уяснить и осмыслить это своеобразие католицизма в его отличии от православия. Можно говорить о специфическом рационализме католицизма, о желании все понять и объяснить земным рассудком — перенося ограниченность земного сознания на “премирное” и тем искажая всю перспективу потустороннего мира. Можно говорить об избытке юридических ухищрений, иссушающих духовную природу каждого предмета, будь то ежедневное дело душепопечения или образ конечного решения судеб мира. Можно говорить об организационной чрезмерности, готовой поглотить церковное делание, превращая его, во всей его полноте, в проявления властвования и подчинения. Можно говорить о возникающей отсюда формализации и всех функций церковного тела, перестающего тем самым быть мистическим т е л о м, а становящегося неким государственным образованием, с резким обособлением властвующих и подвластных. Можно, в связи с этим, говорить о своеобразной “прелести” католического властвования, вплетающего в себя, как это показал Достоевский, три начала: чудо, тайну и авторитет. Можно было бы искать и находить еще и иные различия. Все это в целом способствует пониманию одновременной близости и дальности православия и католицизма, но не разрешает проблемы. Все это будет приближать нас к действительности католицизма, но способно отдалять от познания его истинной природы, от уразумения мистической сущности папства, как подмены Христа.
В православии решительно разобщены планы двух “градов”: Церковь, живя и воинствуя на земле, отдает кесарю кесарево, оставаясь с Богом и к Богу устремляясь. Католицизм “преодолевает” дуализм, Господом предопределенный: Наместник Христа берет бразды правления миром — в его нераздельности с нездешним градом. Не случайно католическая Церковь радуется пришествию Христа в мир, по преимуществу, а не Его воскресению, как это делает Православная Церковь: для нас жизнь земная — сон, от которого пробуждаемся через попрание смерти, тогда как для католиков — Христос уже здесь! Откуда может быть пафос Его ожидания, когда Он тут — в лице Папы! Бледнеет сама тайна Евхаристии, рядом с живым Папой. Самое поклонение Христу — не становится ли земным и внешним? Вспомним послание Телу Христову, культ Сердца Христова. На землю низводится Христос — символически. А реально? Папа вступает в управление миром, одновременно распространяя свою власть и на судьбы загробные. И если Христос в лице папы уже на земле — как мыслить Его пришествие? Нужно ли оно?
Чтобы непосредственно ощутить подмену Христа, как суть католичества, познакомимся хотя бы немного с молитвенным опытом его, глотнем латинского духовного опыта.
Культ Священного Сердца связан с именем католической монахини Марии (Маргариты) Алякок, скончавшейся в 1690 году. Полученные ею откровения вошли первоначально в состав ее жизнеописания, обнародованного иезуитом-епископом Ланже и вызвавшего такой скандал, что издание было уничтожено. Поскольку эти “откровения” получили все же огласку, они были осуждены папой Климентом в 1772 году. Тем не менее культ этот на путях фактически осуществляемого молитвенного благочестия продолжал существовать под покровительством иезуитов и, в конечном итоге, вошел прочно в жизнь католичества.
Познакомимся с “откровениями” Марии (Маргариты) Алякок — подлинными (по исследованию о. Вл. Гетте “Еретичество папства” в переводе К. Истомина, г. Харьков, 1895 г.).
Ночи она проводила в радостных собеседованиях со своим возлюбленным Иисусом. Однажды Он позволил ей склонить свою голову на Его грудь и потребовал от нее ее сердце. Она согласилась на это, тогда Иисус взял его, вложил в свое, а затем возвратил ей. С тех пор она постоянно чувствовала боль в той стороне, через которую было вынуто и возвращено ее сердце. Иисус посоветовал ей пускать кровь, если боль будет становиться слишком сильной (что она и делала каждый месяц, до самой своей смерти, в течение 16-ти лет).
Мария Алякок совершила формальный акт отдания своего сердца Иисусу, так подписав его собственной кровью: “Сестра Маргарита Мария, ученица божественной любви обожаемого Иисуса.” Иисус в ответ поставил ее наследницей Своего сердца, временной и вечной: “Не будь скупа, Я позволяю тебе располагать сердцем по своему произволу; ты будешь утешением (точнее, забавой или игрушкой) Моей доброй радости.” Мария взяла перочинный ножичек и на своей груди начертала имя Иисуса большими и глубокими буквами.
Однажды ей явилась Пресвятая Дева с Младенцем на руках. Она позволила Марии взять на руки и ласкать Его.
Жизнеописатель распространяется о брачных обетах, произнесенных Иисусом и Марией — об обручении и венчании. “Уважение к нашим читателям запрещает нам приводить выражения, которыми пользуется епископ-иезуит,” замечает знаменитый Владимир Гетте, лучший знаток латинства, пришедший из его недр к православию, и пламенный разоблачитель его заблуждений.
Такова историческая реальность, лежащая в основе культа Сердца Иисусова (и тесно связанного с ним культа Сердца Девы Марии). По-видимому, она является ныне достоянием лишь историков и особых знатоков: общая практика преподносит верующим общение Марии Алякок с Христом иначе.
В польском молитвеннике иезуита Свободы приведены всего три явления Христа Марии (здесь она названа Маргаритой). В первом явлении она “как бы” слышала голос Господа: “Вот Мое сердце! Как оно воспламенено любовью к человечеству и любовью к тебе... Огонь своей пламенной любви оно не может сдерживать в себе и должно через твое посредничество сообщить его человечеству...” Во втором — Господь явился перед алтарем с пятью ранами. Он открыл свой бок и показал свое сердце... Он жаловался на холодность людей... “Я сделал бы еще больше, но в ответ на Мою любовь Я не вижу ничего, кроме холодности... Хоть ты подай мне утешение..” В ответ на ссылку Маргариты на ее слабости, Господь указал ей на Свое сердце, откуда исторгся огненный пламень. “Я буду твоим подкреплением...” И повелел ей Господь причащаться каждую первую пятницу месяца, пообещав: .”..ночью с четверга на пятницу я дам тебе участие в Моей скорби и в моей смертельной тоске, которые Я вытерпел в саду Гефсиманском, между 11 и 12 часами ночи, склонившись лицом к земле, ты укоротишь Божественное правосудие, взывая со Мною о милосердии к грешникам; этим же успокоишь и Мою печаль и Мою оставленность, которую Я испытал по бесчувственности Моих апостолов. И, наконец, последовало третье явление — главное откровение, на восьмой день после праздника Божьего Тела, в пятницу, перед алтарем, когда Маргарита молитвенно спрашивала — как ей принести себя в жертву?
Явился Господь и сказал, что более совершенной службы не исполнит она, как только выполнять им уже повеленное. Показав на сердце, Он опять сказал о том огорчении, которое доставляется Ему общей неблагодарностью. “Но что Мне всего больнее, так это то, что так обращаются со Мною и те сердца, которые посвящены Мне. Посему требую от тебя, чтобы первая пятница по октаве Божьего Тела была посвящена почитанию Божьего Сердца, как особый праздник, и чтобы со святым причащением отправлялось и торжественное моление о прощении в вознаграждение за все оскорбления, которые Я должен выносить в таинстве, выставленном в алтарях. Вместе с тем Я обещаю тебе, что Мое сердце расширится и обильным потоком любви изольется на тех, кто показанным способом окажет Мне почтение.” Большего о видениях мы не узнаем, кроме того, что были особые указания Спасителя на то, что это новое служение имеет быть введенным с помощью отцов товарищества Иисусова.
В других молитвенниках еще скромнее говорится об этих видениях. Так в самой общей и описательной форме передаются они в молитвеннике вышеградского пробоща В. Руфина. тут не Сам Иисус, а одно лишь Его сердце является на пламенном троне. И ничего не говорит Он, а Маргарита только “понимает” то, что Господь от нее хочет. Только однажды Иисус непосредственно выражает Свое пожелание, это — об установлении праздника в честь Его сердца. И это — все.
О том, как в самое последнее время в окружающей нас среде, осведомляются верующие о видениях Марии-Маргариты Алякок, можно судить по статье, помещенной в октябрьском номере 1954 г. журнала “Юбилей” (Jubilee. A magazine of the Church and her people).
Малообразованная (по болезненности), она была мистически одарена и отдала себя в послушание Христу, непосредственно руководившему ею. Под Его диктовку она писала письма, которые не имела права перечитывать и в содержание которых не имела права вдумываться. В молитвах она проводила иногда до 12 часов, теряя всякое ощущение своего тела. Однажды почувствовала она присутствие Божественное, забылась и отдалась ему. Господь дал ей долго покоиться на Его Божественной груди, открывая ей тайны Своего сердца, которые Он до сих пор скрывал от нее. Теперь же они были явлены так реально, так ощутимо, что не оставалось места сомнению. Господь сказал ей слова примерно те же, что мы читали выше, извлеченные из польского молитвенника. Так же и остальные два видения передаются аналогично тому, что мы уже знаем. В дальнейшем мы узнаем, что проникло поклонение Сердцу Иисусову уже в те времена в Англию.
С 1726 года служение Сердцу получает утверждение и под покровительством Пап быстро распространяется. В 1756 году существовало 1090 братств. В 1895 году их было уже 10 тысяч с двадцатью миллионами членов. В 1899 году Папа Лев XIII посвятил Священному Сердцу все человечество.
При Папе Пие 1Х Мария Алякок была объявлена блаженной (в 1864 г.), а в 1920 г. она была причислена к лику святых.
Пользуясь монографией прот. А. А. Лебедева (“О латинском культе Сердца Иисусова...” Варш. 1882 г.), познакомимся с обыденным содержанием этого культа, предметом своим имеющего Сердце Христово, в материальной природе. [/Показательны цитаты, приводимые Вл. Гетте из пастырского послания еп. манского от 16 мая 1872 г. по поводу посвящения им своей диоцезии Священному Сердцу. Через несколько дней Церковь... вознесет свои особенные чествования сердцу Иисуса, этому сердцу, всегда бьющемуся за нас с нежностью и любовью... Это прежде всего почитание самого материального сердца Иисуса, по причине его единения с божеством. Всецело все человечество нашего божественного Спасителя, на самом деле, есть предмет нашего почитания... Как же поэтому сердце Иисуса может не быть предметом особенного культа? ... Не есть ли оно сама благородная и святейшая часть человечества Слова, которое стало плотью? Не из этого ли сердца истекли все капли крови, пролитой на кресте и даруемой нам, собранной в евхаристической чаше? Это, наконец, сердце, пронзенное на кресте копьем война, не представляет ли нам одну из самых трогательных ран нашего сладчайшего Спасителя?...]
Этот культ так развит, что молитвенники, составленные для почитания Сердца, способны заменить все старые: в них содержится полный круг служб, молитв и песнопений для верующего католика. Мы коснемся только отдельных моментов этого культа, помогающих нам проникнуть в природу католической молитвенности.
Цель культа: воспламенить сердце верующего и тем возместить перед Христом холодность общества к Нему, в частности, к святому причастию. Указываются особые упражнения, ведущие к тому, чтобы “в скором времени достичь высшего совершенства.” Начинаются они с того, что предлагается “поставить в своей комнате на глаза образ святейшего Сердца Иисуса, часто лобызать его, с горячностью прижимать к устам и к сердцу, как будто и действительно имелось бы в руках Сердце Иисуса.” Далее предписывается поклоняться св. Сердцу издали в дарохранительнице с горячностью; постоянно днем возносить сердце Богу; все переживаемое слагать в святейшую язву божеского Сердца; особенно почитать Его в пятницу; чаще причащаться (с позволения духовного отца — еженедельно), “поставить со св. Бонавентурой три сени: одну в язвах рук, другую в язвах ног, а третью в язве Сердца своего Спасителя — здесь молиться, воздавать почтение, воздыхать, работать, есть, пить, отдыхать.” Дальнейшие правила развивают эти указания, подчеркивая, что это есть вступление на стезю избранничества по признаку служения Сердцу Иисусову совместно с другими, себя тому же посвятившими и своей задачей ставящими исследовать свойства Сердца Иисусова и им подражать” всеми возможными способами. Если собственной виною не соблюдаются предписания, человек может возместить это потом — только бы не предаться невнимательности. В случае невозможности причастия, можно сделать это мысленно, как и чаще надо вообще сосредотачивать свою мысль на св. Остии (запасных дарах).
Это служение богато вознаграждается — индульгенциями, полными и неполными, в изобилии предоставляемыми членам братства св. Сердца, что “дает возможность, — говорит Лебедев, — умирать спокойно, без страха перед огнем чистилища.” Но, если забыть о значении для католика папской индульгенции, то можно спросить себя, нужны ли они, если поклонники Сердца Иисусова достигают такой близости с Ним и так уверенно шествуют к близкому совершенству? Ведь по заданию они даже восполняют несовершенство других, принося за них вознаграждение и удовлетворение!
А близость их к Нему действительно необыкновенна. Невежество — после причастия молиться так, что молитвам и просьбам нет конца. Иисус Сам имеет что сказать. Соберись с мыслями и послушай, что скажет тебе Иисус в блаженном твоем с Ним одиночестве — так учит молитвенник. Но и в обычных условиях очередной молитвы человек сливается с Сердцем Христовым легко: свободно можно выйти из Него. И чего достигает этим верующий? Он приносит утешение Иисусу, он вознаграждает Христа за все, Им перенесенное. Он ощущает себя носителем именно избраннического удела. “Проникнутый благодарностью за твои благодеяния и не менее того печалью, по причине неблагодарности, какой платят Тебе столь многие люди, прихожу к Тебе, чтобы всего себя без изъятия принести Тебе навсегда.” Так гласит молитва в начале дня. “Хочу оплакать провинности тех, — говорится дальше, — и своим усердием принести за них удовлетворение. Заботливо хочу доставить утешение Твоей любви и распространить славу Твою...”
Это избранничество получает еще более сильное выражение в возникшем в 1844 году “апостолате,” связанном со служением Сердцу. Этот “апостолат” есть как бы самый жизненный нерв Церкви. Это — гребцы ее ладьи, плодовитые ветви ее ствола, передовые воины ее воинства, именитые граждане ее народа. И если Церковь — Тело Христово, то место “апостолата” — в Сердце Его сладчайшем. Утешаются члены апостолата сознанием того, какая великая награда ждет их на небесах. Когда явится Господь для Страшного Суда, то со всех концов неба и земли раздадутся благодарственные возгласы, с указанием на благодетелей, членов апостолата: “Заплати им, Господи.” “Вот, друг мой, что такое апостолат” — заключает молитвенник: — “Радуйся, что ты его сочлен!”
В апостолате девять чинов, по числу чинов ангельских, и каждый чин апостолата связан с чином ангельским. Каждый чин, помимо того, имеет своего небесного покровителя, обычно прославленного церковью иезуита (с Игнатием Лойолой во главе), а из общих святых — Иоанна Богослова и Иосифа Обручника. Каждый чин имеет свое наименование. Высший — это “ревнители.” Их характеристика такова: он “отличается ревностью, соединенной с осторожной мудростью, останавливает по возможности все оскорбления, которые могут случиться святейшему Сердцу, и затем, не мешкая ни минуты, с быстрой решимостью действует словом и делом во славу Божию.” Каждый чин имеет свои упражнения и службы. Но они не строго обязательны, ибо совершаются по любви — под ответственность каждого. Распределяются они между членами по сговору, по жребию. Службы сменяются одна другой, как и достигаемые чинами, им особо присвоенные добродетели, — и так в течение девяти месяцев, чин апостолата может дойти до чина ревнителя. Все просто и легко — и общение с небесными силами, и общение с небесными покровителями, со святыми, с самим Христом. И так образуется армия, послушно следующая указаниям руководителей-иезуитов.
Экзальтация, опирающаяся на постоянное возбуждение чувств — вот основа культа Сердца Иисусова. Дисциплина, опирающаяся на укоренение в сердцах участников культа сознания избранности, что достигается послушным выполнением нетрудных обязанностей, весьма много обещающих, — вот практические достижения культа. Зависимость от духовника-иезуита, вот основной рычаг для приведения в действие всей братии св. Сердца.
Посмотрим теперь, что представляет собой католическое “душепопечение.” Познакомимся с одним руководством, популяризирующим знаменитые “духовные упражнения св. Игнатия,” — несомненно типическим, лежащим перед нами в 37-м издании (на французском языке).
Четырехнедельный затвор, разделенный на четыре “недели,” каждая из которых имеет самостоятельное содержание некоего этапа, прохождение которого может и не уложиться в недельный срок. Первая неделя обращается к разуму. Задача ее разрушить царство греха и, так сказать, упорядочить духовное хозяйство человека: “деформата реформаре,” как это звучит на латыни. Вторая неделя уже обращается к вере, призываемой на помощь разуму. Христос изображается, как победитель греха и образец жизни христианина. Жизнь человека должна и по внешнему, и по внутреннему содержанию стать соответственной этому высокому образцу: “реформата конформаре,” как это обозначено по-латински. Выполнение этого задания, конечно, встречает реакцию со стороны плоти, ада и мира. Сопротивление этим силам должно быть организовано. В такой борьбе утверждается уже прочно то, что было упорядочено, устроено в течение второй недели. По-латыни это — “конформата конфирмаре.” Трехнедельная борьба ведет к победе. Вечная жизнь уже входит в свои права, преобразуя во Христе земное. По-латыни это называется “конфирмата трансформаре.” Первая неделя кончается исповедью и причастием. Вторая должна сделать верного подобным Христу, похожим на Него. Замыкается она выбором плана жизни. Третья утверждает достигнутое, приучая к самоотвержению и к скорбям, к тому, чтобы черпать силы в Евхаристии. Четвертая должна вести к полному возрождению человека, ко всецелому отданию себя Христу.
Как практически протекает затвор? Часа четыре в день, не подряд, отдаются на созерцание и почти каждую ночь нужно урвать час ото сна на тот же предмет. Два раза в день, по четверть часа, надо посвятить “экзамену своей совести.” Чтение “Подражания Христу,” Евангелия. Посещение церкви, присутствие на мессе, возможные встречи с руководителем. В зависимости от состояния души можно отдаваться покаянию или наслаждаться ароматом цветов и ясностью неба. Срок — условен. Вторая неделя обычно удлиняется (выбор плана жизни!), третья — напротив — сокращается. Длительность четвертой — на усмотрение руководителя. Предполагается, что после такого “затвора” духовно обновлений человек возвращается к своим жизненным обязанностям, продолжая пользоваться душепопечительными советами своего руководителя.
Посмотрим теперь, к чему сводятся “духовные упражнения,” рекомендуемые рассматриваемой нами книгой. “Духовного” в них, как увидим, ничего нет. Это — самовнушения, приражаемые последовательно к пяти органам чувств. Приведем несколько иллюстраций.
Вот упражнение на тему ада. Вообрази длину, ширину и глубину. Проси у Бога живого представления вечных мук, чтобы, если когда ты будешь иметь несчастье утерять чувство божественной любви, чтобы, по крайней мере, от греха отвращал тебя страх мучений. Применение зрения. Представь себе широту ада...души, заключенные в огненные тела, как в вечные темницы...демонов, без передышки занимающихся мучением... Применение слуха. Вслушивайся в стоны... рычания... вопли ярости... кощунства против Иисуса Христа и святых... во взаимные проклятия отверженных... Применение обоняния. Вообрази пламя... серу... заразу, выделяемую отвратительным сборищем гниющих трупов... Применение вкуса. Духовно испробуй всю горечь слез... сожалений... угрызений... отчаяния отверженных... Применение осязания. Прикоснись к пламени, пожирающему не только тела, но и души... Как тебе кажется? Мог ли бы ты хотя бы несколько часов пробыть в такой вечной жаровне?.. Закончи у подножия Креста, задавая себе вопросы (следуют вопросы, объясняющие, кто и почему страдают в аду) и, наконец, обратись к Иисусу Христу: все осужденные осуждены за то, что не верили в пришествие Христа и не слушались Его заветов — значит, прилепись к Христу...
А вот другой отрывок — о смерти. Агония! Применение зрения. Представь себе свою квартиру, едва освещенную слабым лучом света или мрачным светом лампы... ложе, с которого ты сойдешь только для того, чтобы быть брошенным в гроб... окружающие предметы, которые как бы говорят: “Ты нас покидаешь — и навеки!” Лица окружающих... слуг, молчаливых и мрачных... семьи в слезах, говорящей последнее прости... священника, который молится около тебя и внушает благочестивые чувства... Самого себя, простертого на ложе страданий... теряющего понемногу свои чувства и способности... сопротивляющегося изо всех сил смерти, которая исторгает душу из тела, чтобы повлечь ее на суд Божий. А по бокам демоны удваивают усилия, чтобы погубить тебя, тогда как твой Ангел добрый в последний раз помогает своими святыми внушениями. Применение слуха. Вслушайся в монотонный шум часов, которые отмеривают последние часы и говорят при каждом движении: вот ты еще на секунду ближе к суду Божьему. Звук своего дыхания, мучительно-прерывистого, и это страшное хрипение, предвещающее последний вздох... заглушаемый рыданиями близких... молитвы церкви, произносимые среди слез... Воспроизводятся слова этой молитвы. Вдумайся в эти слова сейчас, в них не даст тебе вдуматься болезнь в час смертный. Применение вкуса. Вообрази себе все то горькое, что есть в агонии умирающего. Вообрази расставание с имуществом, с общественным положением... с радостями, с удовольствиями... с друзьями, с близкими, с собственным телом. Вообрази заботы, свои печали...страхования, предшествующие последнему часу. А прошлое! Сколько горечи в воспоминаниях о целой жизни, исполненной неверностями...сколько милости неоправданной...сколько тяжких грехов...сколько скандалов. А будущее! Горечь мысли о предстоящем суде, когда придется отдать отчет во всем содеянном... и услышать конечный приговор своей вечности. Применение осязания. Представь себе в своих слабеющих руках Распятие, вручаемое духовником... вообрази тело свое — как ты касаешься его, готового стать трупом...свои леденеющие ноги...свои высохшие за болезнь руки, как они начинают цепенеть...эту грудь, тягостно вздымаемую неровным дыханием, которое вот-вот прекратится...это сердце, которое уже почти незаметно бьется...это лицо, исхудавшее от горячки, в струях холодного пота... Разве не видал ты в таком виде друзей, близких — отходящих? Так увидят и тебя друзья и близкие. Помысли сегодня о себе так, как, быть может, будут помышлять свидетели твоей агонии...
С той же конкретной подробностью призывается человек вообразить и все дальнейшее — вплоть до мрака и смрада могилы. Эта конкретность, апеллирующая к пяти чувствам, не оставляется никогда. Тот же трафарет применяется к уяснению таинства Евхаристии. Предлагается, в виде общего вступления, вообразить по гласу священнослужителя небеса и Господа, нисходящего в алтарь среди хора ангелов. Предлагается испросить живую веру в тайну Евхаристии и нежную любовь к Иисусу Христу, присутствующему в Дарохранительнице. Затем предлагается (зрение!) вообразить Господа, нетерпеливого, чтобы отдаться тебе. Его славу, величие и нежность Его лика, яркий свет, исходящий из Его ран, пламя, исходящее из Его сердца... и так далее. Предлагается вслушиваться в слова Его (слух!), в упреки, призывы, советы,, обнадеживания. Предлагается вдыхать аромат небесный человечества и божества Иисуса Христа (обоняние и вкус!), ощутить горечь безразличия, презрения, оскорблений, им испытанных, как и сладость добродетелей — терпения, милости, послушаний, смирения и так далее. Предлагается припомнить жену, излечивающуюся от прикосновения к одежде Господа (осязание!), Марию Магдалину, целовавшую Его ноги, ап. Фому, осязавшего Его раны, Иоанна, возлежавшего на Его персях... Предлагается входить в их чувства, ставить себя на их место в зависимости от своих чувств. Или, подобно больному, касаться Его одежд, или в покаянии целовать Его ноги, или, подобно ученику, требующему укрепления, возлагать персты свои на Его раны, или, подобно другу, допущенному к близости, представлять себе, что Господь прижимает тебя к Своему святому сердцу и т.д.
Эти же “духовные упражнения” стали предметом переработки для русского употребления. Имеется изданная Русским Центром Фордамского Университета книга “иеромонаха” Николая Бока, “О.И” (“Осьмидневные духовные упражнения”), в которой заключены “размышления и наставления,” дававшиеся указанным отцом иезуитом “студентам и отцам” “Русикума.” В этой книге многое сглажено, но тем не менее природа религиозного латинского опыта остается такой же. Приведем примеры. Грехопадение. “Человечество безнадежно погибло в беспросветной тьме. Было от чего прийти в отчаяние! Но не приходила в отчаяние только Пресв. Троица, извечно решившая помочь человечеству и спасти его милосердием. Это милосердие проявилось, во-первых, в Ее чувствах и решении. Видя с высоты Своего Престола всю пучину зла и скверны, в которых утопал человек, вместо того, чтобы покарать его уничтожением или предоставить его самому себе и, значит, неизбежной гибели, Она почувствовала бесконечную к нему жалость, к этой всеобщей ужасной слепоте, и решила спасти.”.. “Сын Божий принял природу преходящую и смертную, как наша. Он, конечно, мог бы принять и природу человеческую до грехопадения, до первородного греха, то есть непреходящую и одаренную бессмертием. Но Он этого не сделал, желая походить на нас и в этом отношении.” Размышление перед яслями. “Я почтительнейше прошу Пресв. Деву показать мне Младенца. Она отстраняет сено и тряпицу. И что же я вижу? Это не изящный младенец наших рождественских ясель! Черты Новорожденного едва обрисовываются, они кажутся спящими и бессознательными... По временам раздается тихий плач, когда страдает Его тельце, перетянутое пеленками, или когда Ему холодно... Я чувствую затхлый воздух сырой пещеры, запах хлева... Я могу трогать...сырые стены, каменистый пол, который ломит мои колени, и сено, освященное прикосновением к Христу... Я хотел бы трогать Его Самого, прижать Его к груди... Не уподоблюсь ли я девчонке, которая покрывает своего маленького брата поцелуями, но отказывается поделиться с ним гостинцами?” День в Назарете. “Я стучусь в скромный домик... Христос открывает мне. — “Что угодно?” — “Прошу разрешения провести день с Вами, чтобы научиться жить, как вы.” — “Я спрошу разрешения у родителей. Они, конечно, позволят. вы будете подчиняться им, как Я. И вы увидите... Они такие хорошие и добрые, Мой Отец и Моя Мать.” В то время как Христос удалятся, я размышляю: как Он приветлив и очарователен... Но вот Он возвращается радостный: “Разрешено.”.. “Занятия. — Св. Иосиф берет Божественного Младенца в свою мастерскую, дает Ему и мне работу: собирать стружки, привести в порядок доски, вычистить инструменты... Потом зовет Его Св. Мария. Подобные же работы: подмести, убрать со стола, ряд мелких занятий... Занятия, конечно, пустяшные, но этим мелочи меняются без конца. Он все время подручный, подручный для всех. Определенной должности, которую Он мог бы исправлять самостоятельно, по своему усмотрению, у Него нет. Мелочи эти постоянно проверяются: св. Иосиф и Мария все время указывают, как лучше взяться за дело, как лучше сделать его...” “Пойдемте, — скажет мне Младенец-Христос, — вы работали с нами, будем теперь вместе отдыхать... Христос находит пищу для общего разговора, поддерживает его... Я вижу, как оживился Св. Иосиф, когда Младенец-Христос стал расспрашивать о его ремесле, о маленьких тайнах его искусства... И еще тема: обмен маленькими новостями, не сплетнями местечка, но мелкими вестями о друзьях, еврейском народе, службе Богу...” и т.д. Господь на кресте как жертва за грех. “И я объясню себе то отвращение к Себе, которое Он испытал, ту смертную тоску, которая овладела Им. Представим себе человека, который носил удобную, изящную и чистую одежду и которого заставили надеть на себя грязное рубище, вонючее отрепье. Представим себе молодого человека, хорошего, крепкого, красивого, лицо и тело которого вдруг было бы изъедено проказою, испещрено гнойными язвами. Вот те сравнения, которые могут приоткрыть нам душевное состояние Христа.”.. “И вот Христос, чтобы быть милостивым , чтобы быть в состоянии действительно сострадать нам, должен был пройти через все человеческие страдания.” Явление воскресшего Господа Марии. “Мать, не беспокойся, это Я... Ты очень страдала за Меня... Но так было нужно..” И Он открывает Ей смысл Писания... Она не может наглядеться на Него... Он рассказывает Ей о преисподней, о встречах с близкими Ей душами св. Иосифа, Свв. Иоакима и Анны. Сколько мелких, неожиданных радостей прибавляются к Ее большому счастью... Но минуты счастья на земле коротки. Он объявляет Ей о предстоящей разлуке” — имеется в виду Вознесение...
Не достаточно ли этих примеров?
Изложенное достаточно ясно раскрывает пропасть, лежащую между религиозным опытом латинства и подлинным религиозным опытом христианства, являемым Православием. “Самый опасный неправильный образ молитвы заключается в том, когда молящийся сочиняет силой своего воображения мечты или картины,” — говорит еп. Игнатий Брянчанинов, в другом месте определяя подобное извращение молитвенного опыта акт “мечтательное, кровяное и нервное наслаждение,” доставляемое “тонким действием тщеславия и сладострастия.” “В молитве надо освобождаться от всех образов, утверждаясь наиболее в созерцании или сознании присутствия Божьего в сердце, безвидного.” “Воображение — способность формировать и удерживать образы — есть способность чернорабочая... самая низшая. Уже поэтому — не следует ему позволять являться со своими образами в высшую область, какова молитва... Вот где прилично: “друже, како вошел сюда?” Так говорит еп. Феофан. То, что с точки зрения православия есть опасное уклонение и даже искажение, то для латинства есть норма. И это можно было бы констатировать применительно к любым проявлениям религиозного опыта.
Приведенные иллюстрации достаточно выразительно показывают нам природу католического душепопечения, поскольку оно обращено на некий отбор, на “элиту,” на тех, кто спасаясь, могут оказаться предназначенными для того, чтобы включиться в ряды спасающих. Известный русский историк П.М. Бицилли, специализировавшийся на средних веках, в одной из статей, посвященных католицизму, (сборник “Россия и Латинство”), охарактеризовал систему душепопечения, применяемую латинством к таким избранным, как ряд согласованных мер, имеющих назначением довести человека до “галлюцинаций, заранее предписанных и произвольно вызываемых.” Мы видели из приведенного выше материала, что подобное суждение не является ни предвзятостью, ни даже преувеличением.
Обратимся теперь к системе душепопечительных методов, обращаемых к массе — к широкому кругу окормляемых, к пастве. Эту систему М. П. Бицилли характеризует так: “Метод постепенного, незаметного вытравливания духа строптивости, критицизма, самостоятельности, наталкивая воспитываемого на пути наименьшего сопротивления, облегчая для него — вплоть до прямых сделок с совестью — задачу спасения души, избавляя его от необходимости — столь неприятной для большинства — избирать, подсказывая ему решения и принимая за них ответственность. Всего легче такое размягчение личности достигается, если за него взяться с детства...”
Размягчение личности! И это определение не содержит в себе большого преувеличения. Впрочем, едва ли к этому всегда приводит система, о которой идет речь. Может приводить она к огрублению личности, к затвердению в неправде. С непревзойденной силой свидетельствовал это великий Паскаль, когда в своих знаменитых “провинциальных” письмах с убийственной “наивностью” предавался размышлению по поводу казуистической оценки духовниками-иезуитами греховных поступков человека в зависимости от осознанной намеренности греха: “Я всегда думал, — рассуждает по этому поводу Паскаль-провинциал, — что тем больше грешат, чем меньше думают о Боге; но, как я вижу, если добиться того, чтобы уже совсем не думать о Нем, то все вещи становятся чистыми для будущего. Долой тех грешников наполовину, которые хоть какую-то любовь сохранили к добродетели — все они, эти полугрешники, будут осуждены. Но что касается грешников честных, грешников затверделых, грешников без всякой примеси, полных и законченных, то ад не держит их: они надули дьявола тем, что отдались ему.” Не нужно думать, что нужно прибегать к сатире для обличения подобных явлений: сочинение иезуитов, воспроизведенные в известной книге Ю.Ф. Самарина, выдержавшей десятки изданий, дают материал, превосходящий всякое сатирическое воображение. Но сущность не в тех или иных “казусах” — пусть иногда нарочито отталкивающих, — а в принципах, которые лежат в основе “казусов” и которые являются тяжеловесной реальностью вообще всякой духовнической практики католицизма. И амплитуда колебаний, испытываемая душой, подвергаемой такой духовной дисциплине, определяется как раз теми двумя крайностями, о которых мы только что упоминали: или это есть затвердение в грехе, лукаво пользующееся казуистикой для отведения от себя гнева Божьего, либо это “размягчение личности,” подавляемой дробной сложностью предписаний чисто формального характера, опутывающих всякое действие и изнемогающей в так наз. “скрупулезности” (от “скрупул” — угрызение). В мелочном исследовании греховности и в ее измерении, с точки зрения мер к отмытию ее (тоже часто внешних), чудовищные “принципы” оказываются применимыми. Каждый, вероятно, знает о так наз. умственной оговорке (резервацио менталис). Человек говорит одно, а думает другое, придающее иной смысл сказанному или его отвергающее — вот он и “оправдался.” Существуют принципы и иные. Чего стоит “направленность намерений,” то есть выбор, при оценке поступка, из многих возможных мотивов данного поступка именного такого, который делает поступок наиболее благовидным, наименее греховным, нейтральным. А допущение к суду совести такого фактора, как “пробабилизм” — на нем стоит остановиться.
Имеем мы учителей жизни перед собой и пытаемся следовать их примеру, их заветам. Понятно, что в отдельных случаях может возникнуть сомнение и спор — надо эти сомнения и пререкания объективно решать, приходя, по совести, к какому-то однозначному выводу, который и становится опорой совести. Можно ли представить себе свободу по мотивам целесообразности, выбора между разными взглядами? Оказывается — да.
“Опинио пробабилис” — “правдоподобное мнение,” это такое, которым я могу безопасно руководствоваться в своем поведении без опасения впасть в грех. Нахожусь я в сомнении относительно поступка, который намереваюсь совершить, или размышляю о поступке уже совершенном, под углом зрения его греховности. Как мне поступать? Искать ли истины? Нет Я разворачиваю перед собой множество суждений, высказанных теми, кто по праву может почитаться учителями, наставниками, говорящими от лица Церкви. Я не обязан руководствоваться тем суждением, которое наиболее правдоподобно. “Пока мы основываемся в наших действиях на каком бы то ни было правдоподобии, хотя бы на слабом, до тех пор мы действуем благоразумно.” И так может действовать не только сам грешащий, но и тот, кто на духу оценивает поведение грешника. “Духовник может отвечать спрашивающему и руководиться при этом правдоподобным мнением, хотя бы чужим, если оно благоприятнее для спрашивающего, и устранить собственное мнение, хотя бы оно было правдоподобнее и безопаснее, ибо чем чаще духовник будет советовать то, что легче может быть исполнено спрашивающим, с наименьшим неудобством, тем лучшим прослывет он советником” (Самарин. “Иезуиты”). Здесь было упоминание о “безопасности,” “туциоризме” — это определение особо правдоподобного, а потому нарочито безопасного мнения — и оно может быть отвергнутым по соображениям целесообразности, — вопреки голосу совести.
Пусть все это крайности. Не свидетельствует ли об отравлении духовной атмосферы сама возможность их появления?
Где корень этой отравленности? “Папа сделался Божьим наместником на земле, был признан в этом качестве, и такое определение видимой главы всей церкви определило характер римского католичества,” — свидетельствовал Хомяков. “Еще одно последнее слово, — говорил великий богослов нашего века В. В. Болотов, заканчивая свой трактат о филиоке. — Меня могут спросить: что же расторгло общение единой католической церкви? Отвечаю, не обинуясь. “Его расторгло римское папство, этот старый наследственный враг католической церкви, нужно думать — враг и до самых последних времен, который тогда лишь перестанет существовать, когда упразднится и последний враг — смерть.”
Католицизм не просто раскол. Католицизм не просто ересь. Явление католицизма сложнее и глубже. Это — тяжкая духовная болезнь, тяжелое помутнение церковного сознания, не частичное, а целостное. Историческая судьба католицизма есть прогрессирование этой болезни, со все большим проникновением ее яда в глубины религиозного сознания.
Это проницательно уловил прозревший протестант И. И. Овербек. В своей замечательной книге “Свет с Востока” (1865 г.) он пишет: “Папство не вдруг и не мгновенно явилось на свет Божий: оно есть историческое явление, выросшее и созревшее на римской почве. Папство — это своего рода ржавчина, покрывшая на сыром воздухе благородную сталь, — это негодная трава, всюду незаметно проникающая; она, как первородный грех, глубоко пускает тысячи корней, которые широко расползаются по всей почве и так плотно держатся за нее, что эту траву бывает трудно вырвать. Одним словом, папство — это колоссальный образ падшего человека. Папство в сравнении с простым сыном Адама — малым миром — есть великий мир. Адам пал потому, что он хотел быть как Бог. Папство падает потому, что домогается того, что по праву принадлежит Богу, то есть непогрешимости. Оно хочет свою башню довести до небес.”
Поскольку мы рассматриваем “папство-латинство,” как болезнь, поражающую здоровое в основе существо, нам открывается путь к объективно правильной, непредвзятой, максимально-благожелательной оценке всех отдельных проявлений католицизма. При этом, если при судебном рассмотрении каждого дела еще античная традиция завещала нам “preasumрtio boni viri,” то здесь тем более мы можем, пока не обнаружится противное, благоприятно оценивать все католическое. Отсюда возникает известный трафарет оценки отдельных явлений католицизма: они могут быть благодатны, поскольку не задеты ядами общей инфекции; поскольку лишь оболочкой, поверхностью, средой является для них “католицизм” и поскольку от своего, пусть и радикально ущербленного богопознания они могут восходить непосредственно к Христу. Как можно обозначить в самой общей форме эту ущербленность? Бездуховность. Пусть и преодолевается она в отдельных случаях — то милость Божия в ответ на подвиг, особо трудный в условиях “католицизма,” насквозь душевного. И это еще в лучшем случае! Как мы видели, в нем легко рождается худшее.
Воля, разум, чувство — все эти свойства душевного человека могут иногда находить бессознательное выражение в католицизме — вопреки духовной порчи, присущей ему. Но наличие этой порчи, как проклятие, висит над католицизмом в целом, и его современные судьбы свидетельствуют, в какой мере в нем уже заострились те тенденции подмены Христа, на которых католицизм возник и которые получают все большее развитие и раскрытие в историческом развитии католицизма.
Природа католицизма особенно ярко, а применительно к нашему предмету особенно для нас показательно, обнаруживается в священстве.
Поскольку латинство представляет собою болезненно искаженное исповедание истинной веры и притом остается, по своей исходной природе, явлением церковной жизни, восходящей преемственно ко временам апостольским, пастырь латинский, пусть и носит на себе язвы латинства, остается, как служитель алтаря, носителем благодати, в меру, милосердием Божьим отмеряемую. Но действие общей отравы естественно и необходимо отлагается на католическом пастыре, и притом с такой силой, что можно говорить об определенном типе латинского пастырства, в его разительном отличии от священства православного. Тут на первом месте надо поставить — в соответствии с тем, что природу “латинства” определяет “папство” — отношение к свободе.
Надо обратить при этом внимание не только на устремленность католического пастыря вверх, то есть к главе Церкви, к папе, но и на направление вниз, к пастве. То обстоятельство, что истинный Глава Церкви, Христос, опосредствован папой, угнетает, даже если не сводит на нет, духовную свободу католического священника. Ведь католический патер не непосредственный член Тела Христова, таинственно-благодатно объемлющего всю церковную иерархию, поглощенную всецело — от верха до низа, не исключая и высших ее членов, — Главенством Христа-Бога. Нет, католический священник — член организации, проникнутой началом дисциплинарного повиновения, причем властвование в этой организации — всецело — и это тоже в лице всех ее членов, не исключая самых высших — поглощено главенством папы.
Надо ли особо объяснять, в какой мере это обстоятельство меняет духовный облик католического пастыря по сравнению с православным! Ведь отсюда возникает ничем не отменимая обособленность священника от паствы. Член замкнутой, дисциплинарно сплоченной, земной организации, сам подчиненный начальству и ведомый им — начальственно ведет и паству, главенствуя над нею не как представитель Христа, непосредственно от Него власть принявший “вязать” и “решить,” а как представитель папы, всецело подвластный ему. Существенно отличается подчинение пастыря от подчинения паствы. Пастырь подчиняется, сам находясь в составе властвующих, правящих, начальствующих. Если он приобретает власть над паствой, то лишь ценой своего подчинения власти, призвавшей его к пастырству. Клир поэтому в целом возвышается над паствой, как совершенно самостоятельное целое — органически отчужденное. Паства же подчиняется, как равное в своем бесправии стадо, на обязанности которого лежит слепое подчинение любым, конкретно-точным, в каждую мелочь жизни проникающим, предписаниям клира, в лице предуказанного каждому пастыря. Пастырь отвечает за спасение овцы — а от нее требуется одно: повиновение, которое обеспечивает спасение и без которого спасение невозможно.
Для того чтобы пастырь имел возможность давать ответственное руководящее указание своим духовным чадам, он должен быть всецело погружен в гущу жизни, во всех ее проявлениях. Он должен войти в мир и в нем пребывать, становясь его составной частью. Как достичь того, чтобы пастырь, погружаясь в суету мира, во всей его скверне — сам оставался бы в нем заведомо внешним элементом? Отсюда — институт целибата. Целибат, по своей внутренней природе отличен от девственности, от безбрачия, от плотского воздержания, диктуемых монашеским аскетизмом. Здесь плоть распинается, со всеми своими страстями и похотями, не для того, чтобы человек мог всецело отдаваться Христу и пребывать неотменно и невозбранно в общении с Ним. Нет! Подобная цель, конечно, принципиально не отвергается и остается на каких-то далеких горизонтах маячить для того, кто не утратил в себе искры духа. Но практически, по своему заданию, запрет брака для католического священника определяется иной целью: он должен без помех выполнять свое назначение властвования, всецело подчиненного. Двулико это задание. С одной стороны, священник — офицер духовной армии, возглавляемой папой: он должен отдаться дисциплине послушания. С другой стороны — и в данном случае это главное — пастырь, погружаясь в стихию мира, должен оставаться в нем бесстрастным властителем чужих душ и телес, ничем не отвлекаемый от своего ответственного назначения. Если аскетизм духовный благодатствует внутреннего человека, возводя само общение с людьми (поскольку оно остается) на высоту духовности, то целибат есть надетый на человека панцирь, должный защитить его от соблазнов мира пастыря, заведомо не остающегося на высоте чисто духовной. Ведь задача папства — властвование надо всеми элементами человечества: над отдельными людьми и семьями, над обществом, над государством. И при том, какое властвование тут разумеется? Оно не уводит от мира, во зле лежащего, а, напротив того, осуществляется над этим, во зле продолжающем лежать, миром. Целибатный, как бы духовно оскопленный, католический священник имеет задачей бесстрастно осуществлять нечто принципиально-компромиссное — ибо как же может быть осуществлено господство над миром, продолжающем лежать во зле?
Практически — к чему сводится душепопечительная задача клира? К тому, чтобы обеспечить каждому пасомому, готовому безрассудительно, слепо, беспечно подчиняться своему духовному отцу, возможность осуществлять любой выпавший ему удел земной жизни, как он разворачивается в его земном плане — без ущерба для своей судьбы в Вечности. Отсюда понятно, что формальный, даже как бы деловой характер принимает сама процедура расчета за свои грехи и погашение их значимости в очах Божьих. Она совершается в самых обыденных формах аппаратом властвования земным, от Бога, якобы на это уполномоченным.
Отсюда безысходная трагедия католического священства. Есть закон, не знающий исключения: если человек хочет властвовать во что бы то ни стало — это достигается только ценою подчинения. Так происходит в чисто земном плане. Так происходит и там, где человек вступает в общение с надмирными силами. Хочешь господствовать во что бы то ни стало — подчиняйся той силе, которая дает тебе возможность властвовать. Пусть тебе кажется, что ты властвуешь во имя свое, на самом деле ты властвуешь во имя той темной силы, которая наградила тебя властью. И в какой-то момент ты должен будешь с абсолютной наглядностью убедиться в том, какова та сила, которая наградила тебя властью. Католический клир призван властвовать над миром, лежащим во зле. Если он, действительно, осуществляет это задание, если он проникается им — то естественно и неотвратимо сам оказывается во власти тех стихий, которые господствуют в мире, лежащем во зле. Благо ему, если он только внешне воспринимает свои задания, а в большей или меньшей мере, действительно, и сам спасается и других к этому ведет, пользуясь бытовой обстановкой, позволяющей это. Здесь обнаружится то здоровое, что еще сохранилось в пожираемом болезнью теле католической Церкви. Горе ему, если, напротив того, он проникнется “папством” и всецело погрузится в выполнение своей задачи властвования над миром: он станет жертвой этого мира и окажется в полной мере подвергнутым той злой участи, которая стала уделом папства, в той его властительной сущности, о которой мы говорили выше.
Тут мы естественно переходим к новой теме — завершительной, поскольку процесс вести приходится как бы против папства. Иезуитство! Что это — нечто привходящее, внешнее, случайное, наносное по отношению к папству? Или, напротив того, в нем и заключается сущность самого папства? “Дух папства — иезуитство, и основание его — ложь.” Так писал уже известный нам Овербек, который, распознав ложь протестантизма, к которому принадлежал, естественно обратил свой взор к католицизму, но должен был признать и его ложь — и тогда устремился к первоисточнику, к православию. Нельзя не согласиться с этим утверждением Овербека. Мы внешне знакомились с духовным опытом католичества, с его душепопечением — что было предметом нашего рассмотрения, откуда мы черпали примеры, иллюстрации? Из иезуитской литературы, одновременно являющейся общим руководством. Но едва ли не важнее другое: тот особый тип повиновения, который свойствен католицизму, нашел самое последовательное выражение именно в иезуитизме. Иезуитизм не извращение латинства, а, напротив, его высшее достижение.
Вкратце остановимся на иезуитском послушании. “Как для небесных тел и светил существует закон, по которому одно тело управляет и движет другими, так что по некой известной гармонии и порядку меньшее светило подчиняется большему, точно так же должно быть и между людьми: когда одни управляются другими, а это достигается посредством повиновения, тогда необходимо, чтобы тот, кто зависит от мановения другого, подчинялся и повиновался, чтобы таким образом власть истекала от повелевающего на повинующегося и влияла на последнего.” “То, что мы говорили о послушании, должно быть соблюдаемо простыми членами ордена относительно их ближайших начальников, ректорами и начальниками отдельных коллегий, домов и пр. — относительно генерала, а, наконец, генерал подчиняется тому, кого Бог поставил над ними, то есть наместнику Его на земле.”
Пропасть разверзается между этим послушанием и тем, которое является обнаружением аскетического духа в православии. Православное послушание может быть столь же безусловным и в своих конкретных проявлениях точно соответствовать католическому — но в одном будет разница. То — да не то! Послушание православное — чью пользу оно преследует? Того, кто проявляет послушание, а не того, кто его требует. Православное послушание бескорыстно. Далее, православное послушание единично , сосредоточиваясь на отдельных его актах и ими исчерпываясь, тогда как католическое послушание входит своими отдельными обнаружениями в общую систему, а может быть и звеньями нарочитой обособленно-замкнутой организационной работы. Наконец, православное послушание принципиально децентрализовано, тогда как католическое послушание имеет тенденцию выстраиваться в сплоченную организацию, иерархически строго выдержанную, до степени закона движения светил вышколенную и сводимую к единству основной общей задачи: служить папе. В общей форме все здесь сказанное о послушании приложимо к католичеству в целом, но доведено до технического совершенства — иезуитами.
Вышеприведенные сведения о духовном опыте латинства и о свойственном ему душепопечении во всю свою поистине зловещую природу, приводящую в трепет всякую неиспорченную совесть, обнаруживают только в сочетании с этим аппаратом бессловесного послушания — не Христу, а папе, заслоняющему Христа от верующих.
Яркую характеристику морального разложения, являемого иезуитизмом в полноте его действия, дает знаменитый английский историк Маколэй:
“Вместо того чтобы усиливаться поднять человеческую природу на ту высокую степень, которая указана ей божественным учением и примером Богочеловека, иезуитский орден понижал эту ступень до тех пор, пока она не очутилась ниже уровня человеческой природы... Люди всех сословий и в особенности высшего сословия толпились у конфессионалов в иезуитских храмах, ибо никто не уходил от этих конфессионалов неудовлетворенным. Там духовник удовлетворял всякого и во всех отношениях. Он обнаруживал как раз столько строгости, чтобы не прогнать преклоняющихся у его духовного трибунала в доминиканскую и францисканскую церковь. Если он имел дело с душой истинно набожной — он говорил святым тоном первых отцов Церкви, но относительно той большей части людей, у которых было довольно религиозности, чтобы чувствовать беспокойство о сделанном грехе, он действовал иначе. Так как он не мог спасти их от поступка, то старался охранить их от угрызений совести. Для больной совести у него был в распоряжении огромный запас средств, унимающих боль. В казуистических сочинениях, написанных его собратьями и напечатанных с одобрения его старших, можно найти учения утешительные для всякого рода грешников... Если гражданское общество продолжало еще держаться, если жизнь и собственность пользовались еще некоторой безопасностью, то это потому, что здравый смысл и естественное чувство человечности не позволяли еще людям делать того, что по уверению ордена иезуитов они могли бы делать со спокойной совестью. Так были перемешаны добро и зло в характере этого прославленного братства, и в этой-то смеси заключалась тайна его гигантского могущества. Этого могущества никогда бы не могли достигнуть простые лицемеры. Его никогда не могли бы достигнуть и строгие моралисты. Его могли достигнуть только люди, с искренним энтузиазмом стремившиеся к великой цели и в то же время не затруднявшиеся в выборе средств.”
То, что ныне получило название “восточного обряда,” есть нечто совершенно новое в истории католичества — никак не совпадающее с тем, что вызвало к жизни так называемую “унию.” При возникновении “унии” могли быть даваемы самые самые широкие обещания и самые решительные уступки и послабления. Вся дальнейшая история так воспринимаемой католицизмом в свое лоно паствы неизменно обнаруживает картину постепенного, настойчивого и, в конечном итоге, беспощадного поглощения стихией латинства во имя, если не полного слияния с ним, то максимального к нему приближения.
В какой мере видимостью явился православный обряд, допускаемый латинством в “унии,” примером может служить следующее исправление, сделанное в православном “Служебнике,” изд. 1712 года, согласно распоряжению епископата: “Вместо Типика о Раздроблении Св. Агнца, тамо положенного, положи сей: “Егда же вознесет святый Агнец, глаголя: “Святая святым,” разделяет сей Агнец на четыре части, и полагает на святом Дискосе крестообразно, та же прием единую часть, возлагает в Св. Чашу, прочие же сам вся потребляет, или от сих иных Пресвитеров и Диаконов, аще будут сослужащие, причащает. Прочие же люди, аще причащения желати будут, причащаются от частей посвященных в честь Пресвятые Богородицы, Девяти Чинов и иных такоже за Живых и Усопших положенных. Ведати же подобает Иерею, яко под грехом смертельным, должен есть имети нераздельное намерение посвящать вся сия части, яко же и Сам великий Агнец.” В статье прот. Г.Шореца, посвященной И. Семашко (“Прав. путь, 1960 г.), очень наглядно изображена под этим углом зрения история нашего западного униатства.
Что обеспечивали православным грамоты папские 1595 г.? Они “оставляли неприкосновенным весь строй Православной Церкви: устройство иерархии, внешние отличия, одежды, церковные облачения, богослужение, все должно было сохранять православный характер. Единственным отличием унии являлось утверждение митрополита римским папой, вместо константинопольского патриархата. Ни прибавки “от Сына” в Символе веры, ни возношения при богослужении имени папы не требовалось.” А что было ко времени Иосифа Семашко? “Униатское духовенство фактически делается низшей степенью римского. Оно носит ту же одежду, те же наружные знаки отличия, служит в одних с католиками храмах, на одних престолах, в тех же облачениях, приняв много обрядов римских. Совершает тихие “мши,” ввело употребление органов, выбросило иконостасы, славянское богослужение заменяется латинским, поучения говорят по-польски, учат народ молитвам на польском языке. Единственное отличие униатского духовенства от польского состоит в том, что оно женато.”
Абсолютная истина присуща только латинству. Православие есть извращение христианства. Это — аксиома традиционного католического сознания. Но, раз огнем, мечом, убеждением, соблазном и всеми способами изощренной латинской тактики и стратегии нельзя добиться совращения православных — те же тактика и стратегия подсказывают путь соглашательства, носящего, однако, характер заведомо, для латинской стороны, условный.
Относительно недавно Ватикан начал переключаться на задание более грандиозное, предполагающее видоизменение самой природы католичества, с упразднением абсолютной значимости чего бы то ни было традиционного в латинстве — за исключением одного лишь института Папства.
6 января 1862 года папой Пием IX была учреждена Sacra Congregatio pro negotiis orientalis. Тогда же было решено не применять слова “миссия” к делу “обращения” православных и не именовать их больше “схизматиками.”
Усилиями “братьев Успения” (ассунпcионистов) на Востоке возникает множество храмов и культурных учреждений. В четырех из этих храмов “богослужения совершаются на языках греческом и славянском двенадцатью священниками ордена для облегчения их сношений с этими народами, которые отчасти из привязанности к законным традициям, частью по невежеству, делают из формы внешнего обряда вопрос первостепенной важности.” Так писалось в Civilta Cattolica — органе иезуитов, которые, как известно, первыми применили в своей практике восточные формы — до ряс и бород включительно.
В 1887 году папа Лев XIII, по конкордату с Черногорией, разрешил служение литургии на славянском языке. Это вызвало волнение в австрийских католических кругах. Император Франц-Иосиф обратился с личным письмом к Папе с просьбой прекратить подобную “агитацию панславизма.” Раньше, в 1880 году, было установлено Римом почитание славянских первоучителей. В 1895 году была выпущена энциклика о соединении церквей. К этому же времени относится собор в Риме по вопросу о соединении церквей, “восточных патриархов” — титулярных, конечно, и в большинстве случаев постоянно пребывающих в Риме. Принимается знаменательная конкретная мера: запрет олатынивать “восточных.” В 1905 году, в мае, состоялся собор далматских и истрийских епископов (большей частью славян) по вопросу о славянской литургии, оборвавшийся из-за возникшей на Дальнем Востоке войны.
Крушение “царизма” создало перспективы, о которых ранее нельзя было и мечтать. Россия казнена за схизму и может быть спасена только через “обращение.” Она отдана Риму, на который ложится ответственная обязанность приготовиться к приятию ее в свое лоно. Принцип практического осуществления “обращения” был высказан сто лет назад о. Гагариным: “В тот день, когда Русские убедятся, что их не заставят отказаться от приобщения под двумя видами, от обычая квасного хлеба в таинстве Евхаристии, исчезнет одно из главных препятствий к примирению русской церкви со св. Престолом.” Д'Эрбиньи говорил в близкие нам дни: “Народ... не беспокоится о догматах. Большинство простого народа хочет священников, которые носили бы бороды и длинные волосы, и иерархию, все епископы которой придерживались бы безбрачия.” Дело в привычной форме: стоит обеспечить ее сохранность и не оскорблять внешнего благочестия — и вопрос исчерпан.
Из этого зерна и выросло огромное дерево, которое ныне условно именуется “восточным обрядом,” но которое никак не ограничивается “обрядом,” а охватывает Православие в целом. Католицизм стремится овладеть всем аппаратом православного благочестия, сделав его привычным для себя, а для этого настойчиво формирует кадры и обеспечивает их соответственной атмосферой и обстановкой. Рим входит в роль наследника русского прошлого, в его целом. Сглаживаются острые углы путем соответственной переработки русской истории. При этом допускается признание неполной правоты латинской политики, в которой, как признается ныне, была ошибочно связываема вечная идея Рима с формами благочестия, зависящими от места и времени. Рим готов ныне признавать даже объективную ценность за русским православным благочестием, иногда способную быть поставленной впереди проявлений латинского благочестия. Весь православный мир готов ныне принять католицизм в целом — и вот сотни людей с головой погружаются в исторические архивы и отдаются все жизненному освоению русской церковности. Богослужение, церковное пение, иконопись — все это воспринимается во всех тонкостях и глубинах, до полного тождества с оригиналом — даже до способности превзойти оригинал, продолжая лучшие традиции, даже возрождая их, если заглохли они, так, чтобы явлена была миру русская православная культура во всей ее красе, обновленная в сочетании с идеей Рима. Глубже идет работа. Осваивается богословие, богомысли, молитвенный подвиг, в частности, монашеский. Все это, казалось бы, тем легче, что идея Рима, приражаемая ныне русскому православию — формальна. Во всем готов уступить Рим, что только в прошлом ни составляло предмета взаимной непримиримости с Православием.
Папа — в нем одном дело! Признай его — и сохраняй все! И в области церковности внешней, и в области быта, и в области догматов. Православное Царство Российское может свободно возродиться, продолжая традиции прошлого: только под папой. Легче, однако, представимо иное: бывшая советская Россия, — ведь и она могла бы сохраниться, став достоянием Рима; непримиримости к Советской власти у Рима не было.
Не представимо было такое отношение Рима к России в прошлом. Для того чтобы могло латинство так ставить вопрос своего слияния с Россией, должно оно было пройти длинный путь, о последних этапах которого достаточно сказать два слова.
Применительно к возглашению догмата Непорочного Зачатия проявилось отождествление Церкви с Папой в таких формах, которые позволили о. Вл. Гетте говорить о “паполатрии.” Догмат этот был дан миру Папой Пием IX. 8-го декабря 1854 года двести епископов окружили папу, восседающего на троне в трехсоставном венце. Они умоляли папу удовлетворить пламенные желания христианского мира и изречь верховное решение относительно непорочного зачатия Девы Марии. Ответ папы гласил: “Необходимо содействие Святого Духа Наместнику Христа.” Пропели Vеni Creator! — тогда оглашен был папой заранее заготовленный декрет. Вскоре Сама Богоматерь изрекла в Лурде этот догмат: “Я — Непорочное Зачатие.” Формальное провозглашение папской непогрешимости не заставило себя ждать...
Поскольку на очередь был поставлен конкретно вопрос соединения церквей вокруг папы, все больше внимания обращалось на Восток. Задача привлечения Востока вменялась в особую заботу о том Деве Марии. На Мариинском конгрессе в Риме по случаю полувека, протекшего со времени провозглашения догмата Непорочного Зачатия, румын Гика прочел доклад “Дева и Восток.” Через Пренепорочную произойдет возвращение Востока к Риму! мы знаем, как в наши дни это осуществляется. Если относительно Лурда знаменитый католический публицист Луи Вейо однажды выразился: C'est une affaire bien montee! (это дело хорошо сработано!) — что сказал бы он в настоящее время по поводу Фатимы и всего с нею связанного? Недавно в Мюнхене появилась брошюра на немецком языке католического священника, исполненная негодования по поводу Фатимы. Ретушировка события 1917 года такова, что автор решительно высказывается: “Конечный результат есть неправда и подделка.”
Весь католический мир молится об “обращении” России. “Восточный обряд” перестал быть одною из частных задач Ватикана, порученной лишь определенным отрядам папской армии. Ныне — это дело всего латинского мира, а потому не может эта фраза не оказывать обратного действия политике Рима. Латинство заведомо лишает себя своего прошлого, отказывается от своего, так сказать, духовного тыла. Потрясается исконное самосознание латинства. Ставится под вопрос самое существование латинской веры! Если Православие России, в отмену его подлинного существа, ассимилируется латинству, то ведь и латинство, ассимилируясь Православию, лишается своего подлинного существа. Как в Православии, так и в латинстве, кроме папы все становится условным и относительным. Радикальный кризис латинства вытекает из восточного обряда.
“Восточный обряд” — будем условно пользоваться этим обозначением, применяя его к заведомо гораздо более широкому заданию “экуменического” перерождения католичества — является смертельным ударом по исконному достоянию католицизма. Естественно, возникает вопрос: не является ли само возникновение подобного “восточного обряда” результатом осознания разложения и омертвения латинства? Быть может, перед нами отчаянное средство, типа “переливания крови,” применяемое к безнадежно одряхлевшему организму исконного католицизма? Иначе надо было бы говорить о своего рода одержимости, охватившей ведущие круги Ватикана, не поддающейся уразумению вне распознания здесь антихристова духа.
Много нам откроет для правильного понимания этого нового устремления католицизма знаменитое фатимское чудо. Познакомимся с ним несколько ближе.
Фатима — небольшой приход центральной Португалии. Местность гористая, заселенная крестьянами, небогатыми, но верующими католиками. Никто в мире, вероятно, никогда не слыхал об этом скромном клочке земли до 1917 года, когда здесь произошло чудесное событие, повторившееся в своей чудесности и расширяющимися кругами захватывавшее все большие слои людей.
Трое детей-пастухов, Гиацинта, семи лет, ее девятилетний брат Франциск Марто и десятилетняя кузина Люция Сантос находились 13 мая (нов. ст). в поле, недалеко от дома, и стерегли стадо. Стадо паслось на подножном корму, а дети занялись игрой в гуще кустарника — строили домик. Внезапный яркий свет с безоблачного неба поразил их. В испуге дети бросились бежать, ища убежища. Молниеносный свет вторично осиял их. В безмолвном изумлении они оцепенели, видя перед собой на фоне вечнозеленого куста светящийся шар, а в центре его — Жену. “Вся в белом, сияющая паче солнца,” — рассказывала потом Люция. С пальцев Жены свисали четки.
Смущенные, перепуганные, полуослепленные дети готовы были бежать. Но Жена сказала им: “Не бойтесь, я не причиню вам зла.”
Дети сразу почувствовали полное успокоение. Люция, осмелев, спросила Ее:
— Откуда Вы?
— Я пришла с Неба, — был ответ.
— С Неба? — воскликнула девочка. — А зачем Вы оттуда пришли?
— Я пришла вам сказать, чтобы вы приходили сюда 13 числа каждого месяца в этот же час, в течение ближайших шести месяцев. Тогда я скажу вам — кто Я, и чего Я хочу.
Девочка еще больше осмелела.
— Вы пришли с Неба. А я попаду на Небо?
— Да, — был ответ, — для этого вы должны творить молитву по четкам и делать это с благоговением.
Люция спросила тогда о Гиацинте и Франциске, — попадут ли они на Небо, и получила ободряющий ответ.
Жена спросила детей, согласны ли они предать себя Богу в искупление за те грехи, которыми Он оскорблен. Получив утвердительный ответ, Она сказала:
— Вам придется много страдать. Но благодать Божия вас утешит.
Уходя, Она добавила:
— Говорите молитву с четками каждый день, чтобы мир пришел на землю и наступил конец войне.
Месяцем позже, 13 июня, трое детей в сопровождении до шестидесяти любопытных, были на месте видения в назначенное Женою время. После того как они сказали молитву с четками, Жена явилась вновь. И так происходило все шесть раз, как Ею было предречено. Каждый раз Она спрашивала детей — читают ли они молитвы и давала им новые указания, какие молитвы читать еще. Говорила Она и о том, что люди должны отойти от совершаемого ими зла и вернуться на путь покаяния. Как средство умилостивить Бога, Она указывала на необходимость молитвы — и, прежде всего, молитвы с четками.
Каждое повторное видение привлекало все больше людей. Вместо шестидесяти на третий раз уже было 5000, а на четвертый — 18000 человек.
Вся страна заволновалась. Пресса, настроенная в те времена антирелигиозно, приняла известие о “чуде в Фатиме” с недоверием и насмешками. Гражданские власти, во избежание громадного скопления народа, нашли нужным задержать детей. Но и верующие, и скептики толпами устремлялись к месту видения. К назначенному сроку последнего обещанного явления Жены — не только до семидесяти тысяч народу было на месте видения, но и специальные корреспонденты газет и фотографы с аппаратами были командированы для засвидетельствования необычного явления.
Обещание, данное Женою, было исполнено. Она снова говорила с детьми и назвала Себя Божьей Матерь Четок. Вся толпа была поражена ужасающим видением, продолжавшимся 12 минут.
Было 13 октября. День был холодный и непогожий. Не переставая лил дождь.
Внезапно дождь прекратился. Облака разверзлись и разошлись. Яркое солнце засияло во всей силе своего зенитного блеска. Но блистало оно не обычным желтым слепящим светом, но светом серебра, не поражавшим зрения: на солнце можно было смотреть, не испытывая ослепления.
Затем оно задрожало, как бы сотрясаемое какой-то гигантской рукой, и начало вращаться, как огромное огненное колесо. Разноцветные лучи исходили от его краев, окрашивая деревья, скалы, землю и толпы народа. Наконец, как бы отрываясь от тверди, оно стало падать вниз точно на толпу.
Народ стоял в оцепенении, пораженный зрелищем, которое было видно на три мили в окружности. Когда солнце стало опускаться с неба, раздался потрясающий вопль, исторгнутый из объятых ужасом душ людей. В безотчетном порыве все поверглись на колени, устремляя к Богу покаянные стенания и мольбу о милосердии.
Внезапно страшные движения солнца остановились. Оно приобрело свой обычный цвет. И странная вещь — народ обнаружил, что промокшие насквозь под дождем одежды были совершенно сухи у всех.
Потрясенный народ расходился, унося незабываемое впечатление о чуде. Местечко Фатима стало постепенно местом паломничества. С тридцатого года Римский Престол установил официальное почитание “Божьей Матери Четок.”
Что же поведала людям Божья Матерь?
Вот что нам об этом сообщают: “Если люди вернутся к Богу и покаются, Россия будет обращена, и настанет мир. Если мои просьбы не будут услышаны, то точно, во время будущего понтификата, возникнет новая и более страшная война, целые нации погибнут, верные станут мучениками, Святой Отец будет много страдать, и безбожная Россия распространит свои заблуждения по всему миру, вызывая войны и преследования Церкви.
Но в конце мое Непорочное Сердце победит, и Святой Отец посвятит Россию мне, эта страна обратится, и некоторое время мира будет дано миру.”
Могла ли такая речь быть воспринята и передана взрослым — группой детей-пастушков, старшая из которых была десятилетним ребенком? Само собой разумеется, что нет.
Откуда же появились эти речи, в таком именно их предметном содержании — не в той младенчески простой их удобопонятности, которая приведена выше, а, так сказать, в развернутом их виде?
Вот что мы узнаем из одного католического издания:
“Люция, Франсиск и Гиацинта, возрастом, соответственно, десяти, девяти и семи лет, не были отличны от других детей, которые пасли овец и играли на деревенских улицах. Царица Небесная избрала их, как свидетелей серии, быть может, величайших явлений, когда-либо запечатленных. Госпожа наша, открыв Себя 13 октября 1917 года, как Божью Матерь Четок, просила ежедневных молитв с четками и сооружением часовни в Ее честь на месте явления, а также просила, чтобы “люди не оскорбляли больше Господа Бога, Который и так уже слишком оскорблен.”
Это примерно то, что мы уже знаем. А дальше узнаем следующее:
Царица Небесная тут же “доверила детям тайну.” “В порядке чистого послушания и с разрешения небес” (кавычки оригинала) Люция, единственная из оставшихся в живых свидетельница, открыла своему епископу первые две части секрета в 1925 году и в 1941. Последняя часть еще не была опубликована, но существует слух, что Люция открыла его Святому Отцу (т.е. Папе) летом 1947 года.
Таким образом, через восемь лет, взрослый и сложившийся человек сообщает впервые о том, что она десятилетним ребенком услышала, как поведанную ей тайну, через шестнадцать лет — открывает дальнейшее содержание этой тайны, а еще через шесть лет , то есть через тридцать лет после видения — открывает эту тайну до конца.
“Тайна” должна быть открыта в 1960 году. Эта дата постоянно подтверждалась. Открытия “тайны” напряженно ждали. 1960 год прошел, но она осталась “тайной” — без объяснения причин...
Не будем оспаривать чудесного характера изначального явления Божьей Матери, как и не будем заподазривать подлинности некоторых, менее ярких, аналогичных явлений в позднейшее время отмечавшихся католической печатью. Все эти знамения имели одно общее задание: предостеречь верующих католиков о грядущих бедах и звать их к покаянию, к изменению жизни, к приближению. к Богу — во избежание этих бед. Для непредвзятого сознания все эти явления, а особенно Фатимское чудо, имеют содержание, применительно к России, ясное и бесспорное. Православная Россия испытала катастрофу. Она выбыла из состава христианских стран. Тем созданы условия для возникновения грандиозной антихристианской силы мирового масштаба. Западное человечество, в наиболее близкой к Православию стадии Отступления от полноты Веры, а именно верующая католическая среда, получает разительное по своей яркости указание с Неба. Россия отпала от Христа — вещает Богоматерь мгновенно после возникновения революции. Если Россия не обратится — возникнут грозные времена для всего христианского мира. Христиане Запада должны понять всю значительность падения России. Что они должны делать? Покаянно обратиться к Богу, коренным образом меняя свою греховную, все более отдаляющуюся от Бога, жизнь.
Есть ли здесь малейший намек на то, что Россия должна быть — во имя спасения мира — обращена в латинство? Есть ли малейшее указание на то, что забота об этом возлагается, во имя спасения мира, на латинство? Ничуть! Россия испытывает свою, ей присущую судьбу — гибельную, однако, не только для себя, но, в этой новой стадии, и для всего мира. Если Россия “не обратится,” то есть не вернется к своему, ею сейчас отвергнутому, исходному христианскому бытию, она станет страшной для всего мира — в частности, и для мира латинского. В чем спасение? В покаянии, в восстановлении колеблемого благочестия, в возрождении истинной церковной жизни, в отказе от творимого нечестия... Нечто аналогичное мы видим тому, что говорил некогда Спаситель применительно к жертвам Силоамской башни: если не покаетесь — все так же погибнете!
Протекли годы, десятилетия — и возникла стилизация фатимского чуда в совершенно новых тонах, с совершенно иным содержанием, отвлекающим внимание верующих от внутренней жизни самого католицизма, и все внимание обращающим на нечто внешнее, только отраженно воздействующее на католицизм. Можно так мыслить мотивировку этого превращения: безнадежно духовное возрождение латинства. Но можно мыслить и иначе. Заведомо не в этом направлении идет устремленность Ватикана, и он не намерен ее менять, о чем бы Небо ни вещало. Напротив, вопреки голосу Неба, с новой силой укрепляется в полярно иной своей установке сознания, не к Христу обращенной, а от Него уводящей. И в этом именно смысле и толкует ныне Ватикан Фатимское чудо, извращая его содержание и строя на этом вымысле новую стадию своей мировой политики, приобретающую отчетливо антихристову окраску.
Дело оказывается не в том, чтобы, устрашившись того предельно-страшного, что произошло в России и что должно было обрушиться на весь остальной мир, — опямятоваться и предотвратить катастрофу, аналогичную Русской, покаянным возвращением к Богу. Дело совсем в другом. Напротив того, надо проникнуться тем, что в католицизме все более, чем благополучно: будущее всего мира зависит только от того, сумеет ли Православная Россия приобщиться к католицизму, перестав быть Православной. Задача, исчерпывающая все, — обратить Россию в католичество. Сама катастрофа России получает новое истолкование. Она возникла не от того, что Россия отвратилась от Бога, то есть пала в своем благочестии. Россия погибла потому, что она шла ложным путем всю свою историческую жизнь. Задача спасения мира заключается в том, чтобы ныне, опомнившись, обратилась Россия в католичество.
Этого именно и требовала Божия Матерь от португальских детей. Это ныне возвещает миру от их имени Ватикан. Фатиму, так понятую, превращает Ватикан в исходный момент огромной акции, все силы и внимание католического мира, весь его молитвенный пафос обращающий не на внутреннее исправление, а на мечтательное овладение несчетным богатством Православия, явленного Россией.
Отношение “экуменического” латинства к Православному Царству — вообще двойственно. С одной стороны, поскольку латинство склонно его рассматривать, как “свое” достояние, оно готово давать ему самые утешительные оценки и способно возвышать его до любого предела. Единственно, что непостижимо католицизму, так настроенному, это — органическая тупость русских людей, не понимающих положительного значения доброжелательности к ним Ватикана. Приходится иногда знакомиться в католических книгах с таким ходом мыслей. Все русским оставляется — им обеспечена полная самостоятельность, ограничиваемая только тем, что возможна апелляция к Папе. Но какую же Папа проявляет тактичность! Им уже не применяется термин “обращение.” Папа Бенедикт XV даже называл их “православными” без всяких оговорок. В существе же своем — разве уж так отличается от Москвы Рим — древний, консервативный, прекрасно организованный? А уж если сравнивать его с ленинским интернационалом — то перед Римом, как Большим интернационалом, ленинский — нов, слаб, эфемерен... И древность и современность русские мало что стоят по сравнению в Римом. Как не понять русским, где лежит их будущее! Так не только в книгах мы читаем. Поскольку убежденные представители “восточного обряда” вступают в личное общение с православными русскими, в церковной жизни, они приезжают, как хозяева, знакомящиеся со своим будущим достоянием. Они бывают не просто обижены, но искренне изумлены, если их не встречают с распростертыми объятиями и не радуются возможности знакомить их со своим церковным бытом. Они снисходительно взирают на предрассудок, еще владеющий нами — на опасение по отношению к Ватикану. Но они спокойны. Это должно пройти! С чувством жалости взирает такой посетитель на нас, если мы оказываемся не способны оценить по достоинству великодушную к нам снисходительность Ватикана. Дела это не меняет — все равно мы все там будем...
Совершенно меняется тон, как только речь возникает о подлинной России, как исторической реальности. Тут ненависть закипает во всю. Вот типичная оценка “царизма”: “Царизм был ядовитым деревом, готовым разрушить все, что росло в его тени — Православие, Католицизм, Протестантизм, литературу, политику, капитализм, поместное дворянство, средние классы — все, за исключением, может быть, балета.”
Поэтому можно считать совершенно искренними те суждения о России, которые на заре большевицкой революции были высказаны католическим экзархом Федоровым на советском суде:
“Мы были предметом преследования во время Царя, и мы должны считаться со многими трудностями при режиме Керенского. Это была причина, почему археп. Ропп и все латинские католики свободно вздохнули, когда пришла октябрьская революция. Но и русские католики почувствовали себя счастливыми, так как только с приходом советского режима греко-католическая церковь была поставлена на равную ногу с остальными деноминациями. По этой причине я сам приветствовал с энтузиазмом декрет об отделении Церкви от Государства. Я приветствовал его со всей радостью человека, который ненавидел противоественный союз обоих, существовавший ранее в России; и я был еще более рад, когда в 1918 году архиеп. Ропп получил от Бонч-Бруевича приглашение принять участие в комиссии для пересмотра правил относительно отделения Церкви от Государства. Если бы должное внимание было оказано взглядам, высказанным нами в течение этого обсуждения, нас не было бы здесь в качестве заключенных, обвиняемых в создании секретной организации; такое обвинение было бы лишено всяких оснований...”
“При Временном правительстве легче было защищаться против вмешательства государства в наши чисто религиозные права. Временное правительство признало нас, но всегда направляло нас в департамент иностранных исповеданий, и все же требовало наших услуг (для этой страны). Только под Советским правительством, когда Церковь и государство были отделены, мы могли вздохнуть свободно. Как религиозно-верующий, я в этом освобождении видел действие Промысла. Для вас, которые не веруют, это должно быть совершенно непонятным.”
Известно, какие надежды возлагал впоследствии на общение Ватикана с советской властью Д'Эрбиньи. И в позднейшее время продолжало существовать в Риме течение и возникали то и дело действия, имевшие задачей не терять плана активной политика Ватикана для возможности прочного сговора с советской властью.
Все это приводит нас к одному выводу. Фатима была как бы последним предостережением с Неба Ватикану — призывом ко Христу. Но вместо того чтобы опомниться, Ватикан лишь укрепился на своем широком пути, устремленном к пагубе, впервые обращая католицизм, всем своим существом, — к Антихристу. Антихристово начало в историческом явлении католицизма изначала занимало постоянное место, но никак не исчерпывало его существа. Теперь, силой вещей, оно становится чем-то всепоглощающим и ничего не оставляющим в своей самостоятельной значимости. Это так в обоих смыслах антихристова начала — как “воинствующего,” так и “подменного.” Воинствовать против заведомо антихристова начала в мире, против ведущей силы этого начала — т.е. советского коммунизма — лишил себя возможности Ватикан. Ведь при наличии одержимости идеей “обращения” России он всего больше должен был бы бояться восстановления Исторической России, то есть падения Красной Москвы. Ватикан мог отвлеченно ораторствовать против коммунизма вообще; мог даже обличать московский коммунизм, но поднять знамя крестового похода против Красной Москвы — он не мог, ибо он молился не о падении коммунизма, а об “обращении” России. Но мало того, что его руки были связаны для борьбы с советской сатанократией: прямым объектом его воинствования остается Историческая Россия, во имя чего и мобилизуется духовно весь католический мир. Направленность католического воинствования, таким образом, оказывалась уже союзнической с советской сатанократией; общий враг — Православное Царство. Тут уже Ватикан вынужден все католичество в целом делать участником в подмене Правды ложью. Весь католический мир призван к созданию лжеправославия, которое, упраздняя исконнее латинство, низводит его до варианта христианства, равноценного заведомо фальсифицированному Православию, как другому законному варианту христианства. Это ли не безысходная трагедия католицизма?
Приведем еще иллюстрацию фатимского мечтательства — относящуюся уже к самому последнему времени, когда выяснилось, что “тайна” 1960 г. обнародована не будет. “Чаяние тройного обращения России” — так было озаглавлено новое истолкование, помещенное в одном серьезном французском католическом журнале. Под “тройным обращением” разумелись три этапа чаемого “обращения,” освященного актом торжественного посвящения папой России “Непорочному Сердцу Марии.” 1. Прекращение преследований, с восстановлением свободы и терпимости; 2. возвращение русского народа к Богу через обновление Церкви; 3. возвращение Русской Церкви к христианскому единству. Давалась идиллическая картина советской действительности: пусть и нехотя, но возвращает коммунизм церкви свободу и отказывается от прежних преследований. Это явное торжество Непорочного Сердца. Россия уже находится на втором и третьем этапах. Сочувственно регистрируются успехи Московской Патриархии — это еще только начало. Яркое знамение третьего, наступающего этапа — выступление в Загорске пресловутого Ла Пира. Он сказал, что пришел положить второй камень в молитвенный мост между Востоком и Западом — тогда как первый был положен в Фатиме. Ждать остается недолго. И у неверующих заполнится пустота их душ. Приподнят уже камень от гроба, в котором погребена Святая Русь...
Другой католический журнал патетически вспоминал митр. Исидора, как он явился в Москву с Флорентийского собора вестником единения. А в “Оссерваторе Романо” появилась статья с вопросительным заголовком “Нунций в Москве?” Все дело только в том, чтобы Советская власть, наконец, согласилась честно воспринимать религиозные ценности! И тут ожидается “обращение.” В других католических изданиях одновременно находилось “хозяйское” описание (пусть и с капитальными ошибками) “Державной Божьей Матери. И это, оказывается, вариант Фатимы! В одном и том же погружена мечта католического экуменизма: овладение Россией! — в том или ином аспекте, так или иначе. И это — начало овладения уже всем миром!
Особенно выразительно было мечтательство одного францисканского журнала. Он не находил слов для превознесения русской святости, давшей неотъемлемое право Руси именоваться “Святой”: “Сумела Россия в свое время неким железным занавесом оградить себя от пагубного действия Реформации, оставаясь внутренне “католической.” Почти ничего нет еретического в православии — только схизма. Глубокая святость спасла Русь от впадения в ереси. Конечно, это не полная святость. Но русское самопожертвование будет вознаграждено Богом — и русские окажутся чадами истинной Церкви. Сейчас святость России закрыта от очей мира шестью миллионами коммунистов. Но она явится! Должны последовать три важных фактора. “Обращение” России грядет. Коммунизм есть лишь промыслительный повод для этого спасительного свершения. И тогда возрожденный русский католицизм подведет уже весь мир к спасению.” Не пугала орден францисканцев даже возможность того, что эта победа над миром произойдет в образе коммунистического овладения миром: глубокая русская духовность победит коммунизм изнутри! Пусть свободный мир уже безнадежно теплохладен — духовность, для всего мира достаточную, хранит в себе “Святая Русь,” даже и под покровом коммунизма. И спасет она мир, приведя его к католицизму — если даже завоюет мир в коммунистическом образе.
В этой фантастике уже без всяких покровов явлена предельная ненависть к Исторической России. Пусть коммунизм победит в мире, только бы не вернулась былая Россия. Ее безвозвратно поглотила история. Коммунизм был спасительным поводом, который открыл России возможность возродиться в своем католичестве — даже и под игом коммунизма, который сам “обратится,” победив мир...
Повторим: это ли не трагедия! Конечно, католицизм — явление сложное. Не исчерпывается он этим пагубным устремлением. Но руководящее, “непогрешимое” направление взято твердо и нерушимо. Значит, речь может идти только о подпочвенных течениях, о своего рода катакомбах внутрикатолических, таящихся в недрах или отдельных душ или отдельных, сплоченных внутренней связью, церковных тел. Католицизм, как целое, остается на фоне борьбы с Антихристом, в лучшем случае, в “нетях.” Отдельные возгласы католических деятелей, иногда очень выразительные — глас вопиющего в пустыне. Поскольку же католицизм коллективно активен — он работает на пользу Антихристу. И это наиболее трагически выражается в том, как принципиально бессилен оказывается мощный католицизм в деле защиты своих чад, оказывшихся под пятой коммунистов. Католики оказываются нередко исповедниками и мучениками, мужественно, безбоязненно являющими свое лицо истинных христиан перед оскалом Зверя. Католицизм занят своей политикой, “экуменистической,” никак не озабоченной их судьбой... Ватикан принципиально думает не о том, как бы реально помочь своим чадам в их реальной борьбе с реальным злом — а заведомо мечтательствует, порождая мечтательство во всем, что живет и действует в католическом мире. Приведем здесь иллюстрацию: Одно время австрийская пресса была полна восторженными сведениями о неком, исполненном необычайной энергии, патере фон Стратене, горящем надеждой на исполнение фатимским обетований и живущем мыслью о некоем “дне X,” когда “обратится” Россия, о чем должно быть поведано миру третьим “секретом” Фатимы, долженствующим быть открытым миру в 1960 г. Экзальтация, граничащая с одержимостью, как продукт нагнетаемый сверху мечтательности — этим обречен жить католический мир, идущий на поводу Ватикана, неисправимого в своей “непогрешимости.” Где-то, в тайне, живет истинная духовная жизнь, не находящая выхода. Гаснет она или достигает все большей внутренней силы? Быть может, она готова уже для действительного духовного обновления? Кто знает? То тайны Божия ведения, нам недоступные.
На фоне изложенного обозначился неким зловещим итогом пресловутый вселенский собор папы Иоанна XXIII. Двусмысленно он был возвещен, породив представление у многих о якобы возникшей готовности Рима действительно “вселенский” собор устроить, объединяющий всех христиан. Консервативные силы католицизма лишний раз обнаружили тут свою способность приводить в норму отклонения от средней: выровнен оказался курс ватиканского корабля. Собор принял образ внутрикатолического действия, направленного на внутреннее (прежде всего) устремление церкви, но не устраняющего никак задания общего — объединения христианства под ферулой Рима. Рядом с уже ранее обозначившимся принципом формализации католицизма, с превращением в единственный общеобязательный догмат главенства папы — обозначился тут некий новый принцип, на котором можно уже, действительно, строит любые мечты. Это — упование на действие Св. Духа. Дух Святый, путями выше естественными, приведет христианство к единению вокруг папы. Ожидается повторение Пятидесятницы... Этой мечтой не чужд сам папа... То уже — увенчание апостасии...
Необходимо, в заключение, остановить внимание и на том обстоятельстве, что речь идет не только о сближении Рима с православием, но и о нахождении общего языка с протестантизмом! “Экуменизм” католический получает два существенно различных аспекта. Поскольку речь идет о Православии — католицизм обращается к чему-то большему. И он должен снижать, обесценивать это большее, низводя его до своего уровня и сохраняя за ним значение лишь относительной ценности. Католицизм вынужден для этого одновременно превращать в таковую же относительную ценность и свою веру, до сей поры остававшуюся субъективно-абсолютной для всякого католика. Поскольку же речь идет о протестантизме, то тут католицизм должен поднимать до себя некую религиозную ценность, заведомо, в собственных глазах, не только более низкую, но в такой мере обесцененную церковно, что о церковной общности с ней говорить серьезно даже трудно. Относительной мелочью в этом плане является упразднение целибата для принимаемых в состав католического клира протестантских священников.
Важно другое. Если, соблазняя православных, папа может упразднить в католицизме все, кроме формального догмата главенства папы, то в обращении к протестантизму такая речь бессодержательна. Расцерковление — вот единственное условие для обретения общего языка с протестантизмом. Прямо сказать этого нельзя. Значит, остается единственное, на что можно бить, это — все та же помощь Св. Духа, все то же чудо новой Пятидесятницы, которое упразднит все доселе бывшее. Апостасийная завершенность вселенского собора папы Иоанна XXIII вырисовывается в полной мере лишь поскольку мы отдаем себе отчет в двузначной “экуменичности” собора. Тем самым и обращенность этого собора к Православию получает характер повышенной духовной злокачественности: те, кто так или иначе, вступает на путь сотрудничества с папой в этом направлении — никакого, очевидно, страха перед апостасией уже не могут ощущать. Не случайно то, что увлеченными перспективой собора оказываются именно те православные деятели, которые уже связали себя с протестантским экуменизмом, порвав тем самым с самой идеей Православной Церкви, как она выражена в Символе веры.
На протестантизме лежит печать трагического противоречия. Желая бороться с извращением церковности, он отверг самою Церковь. Не в том главная беда, что, как показывает само наименование, протестантизм проникнут духом отталкивания, отрицания, противления, а не устремлением к положительным идеалам, к Истине. Беда в том, что выпадение из лона Церкви неисцелимо обрекает на тщетность такие устремления, поскольку они естественно являются. Если мы обретаем все же в протестантизме элементы истинного христианства, то лишь благодаря спасительной нелогичности. Вопреки идейной установки своего сознания, протестантизм, милостью Божией, в какой-то мере сохранил в себе живучую плоть христианства и обновляет ее в своем житейском быту. Нельзя отрицать наличия в протестантизме трогательных проявлений христианского благочестия, достаточно прочно утвердившихся в его быту. Но нельзя вместе с тем даже и искать в них благодатного духа Церкви: мир душевных переживаний, не имеющих под собой глубокой духовной почвы. Это не исключает того, что могут быть высококачественные достижения в разных областях протестантской культуры и что вне спора может быть искренностью и чистотой душевных движений, порою умилительных. Не исключено даже то, что на каких-то верхах индивидуального протестантского благочестия могут быть обнаружения и жизни духа. Но это уже дар благодати, несвойственной протестантизму. Дух дышит, где хочет, и протестантизм, кротко и смиренно служащий Богу в убогих рамках своей условной церковности, ему ревниво и скупо отмеряемой, вне которой он ничего и не знает — разве не может такой богобоязненный и к Небу устремленный протестант угождать Богу и в большей мере, чем православный, одаренный неизреченными благодатными возможностями, но ими пренебрегающий или даже уходящий от них на страну далече! Разве не волен Господь по Своему милосердию такого “угодника” Своего отметить приобщением, в каких-то формах, к Царству Духа? Но тут налицо уже выходит за пределы своего исповедания некое чудо Божьей благодати, ибо в протестантизме ущерблена самая способность приятия даров Духа Святого: безблагодатность органически присуща протестантизму. В ответном письме еп. Феофана Затворника одному священнослужителю, приславшему ему свой, посвященный протестантизму труд, великий учитель нарочито отметил необходимость “выяснить ту особенно сторону, что это скопище — безблагодатное. — Безблагодатность главный пункт, делающий непотребными лютеран и реформаторов, и Англикан, и все другие их сокровища.”
Вдумаемся в протестантизм — откуда, действительно, здесь быть духу?
Протестант верует в Искупительную жертву Спасителя: этой верой он и спасается. Только ею и именно ею. Достаточно того, что он так верует: отменяется в силу этого приговор осуждения его, и он приобщается к Христу. Это — Божий дар. От него самого не требуется ничего. Оскорбительной для Спасителя кажется протестанту мысль о том, что можно как-то “заслужить” свое спасение. Господь живет в Слове — живи этим Словом; общайся через Писание с Богом, возгревай в себе живую Веру и тем укрепляй в себе то единственное, что может послужить во спасение — и ты оказываешься в составе “святых.” Доступ к ним открыт тебе крещением — Слово Божье через воду очищает тебя от греха. Оно же в образе причастия питает твою “святость.” Но уже это духовно опустошенное таинство ничего не содержит, на чем бы обосновывалось дело спасения. Ты — избран, и в этом все: являй свое избранничество. Это — дано тебе, это есть — радуйся и пользуйся; хвали Бога; пой Ему; изливай свою радость на сочеловеков твоих; воплощай в своей жизни то, что ты извлекаешь из твоего постоянного общения со Словом. Все этим исчерпано. Это — громадное богатство, если на него взирают земными глазами, и это богатство порой получало реальные очертания разительные в образе культурных достижений, связанных с протестантизмом. Но где здесь место духу?
Церкви нет. Преемственная связь с теми, на кого некогда снизошли огненные языки — прервана. Священники? Каждый им является, кто вышел из купели. “Кто вышел из купели, — говорил Лютер, — может уже величаться и священником, и епископом, и папой.” Церковь вообще даже невидима — мы что-то от нее видим вовне, но сама по себе она нашему взору недоступна: она существует в очах Божьих. Поскольку она в протестантизме сложилась все же и в поступательном историческом движении обрела известные формы, она только по названию и по некоторому внешнему подобию напоминает Церковь подлинную. Мысль, что она, эта Церковь, есть Тело Христово, то есть некая мистическая реальность, в которой содержится все, вне чего нет самых способов обрести дары Св. Духа — совершенно чужда протестантскому сознанию. Церковь для протестанта — организация, состоящая из людей. В ней могут быть особо выделены люди, как священники или даже как епископы, и они могут выполнять определенные функции в деле осуществления того, что потребно отдельным членам этой организации для спасения: учить, проповедовать, совершать таинства, вести богослужения, выполнять те чинопоследования и молитвословия, которые в потребных случаях приняты и т.д. Для этого нужна подготовка? Конечно, нужна. И надо получать ее, для чего могут быть созданы специальные школы или образованы факультеты в общих учебных заведениях. Но священники, это такие же люди, как и все остальные, имеющие каждый свое “призвание.”
Ни о какой власти пастора над паствой не может быть и речи — это антипод католического патера. Если там наблюдается гипертрофия власти, то здесь, напротив того, — гипертрофия свободы: это уже не свобода в Церкви, а свобода от Церкви. Критерием истинности является свободное суждение о Слове Божьем — каждого. Церковная жизнь распыляется, сливаясь с бытом общественным, с бытом семейным. Нужен сведущий человек, готовый оказать нужную помощь — пастор в этом плане и становится руководителем “общины” — такой же общины, как и всякая другая, преследующая каждая какую-либо особую цель.
Показательно, что Лютер в своем переводе Священного Писания не применяет слова “Церковь,” заменяя его другим, употребляемым в немецком языке для определения общины -Gemeine (то же самое, что Gemeinde). Когда речь идет о церкви, как о “здании,” он употребляет слово Tempel. Слово Kirche совершенно им исключено.
Призвание священников — быть служителями Бога. Они от других людей не отличаются нарочито ни одеянием, ни образом жизни, и никаких даров благодати им не дано, и от них она не подается никому. Таинство Евхаристии? Поскольку оно и сохраняет черты подлинной Евхаристии, все же оно приобретает условный характер. Св. Дары признаются Телом и Кровью Господней только в момент причастия! И не в дарах благодати, ей изливаемых, значение Церкви, а в тех услугах, которые она оказывает. Подсобное это учреждение, которое никак не может притязать на то, чтобы опосредствовать отношения человека к Богу. Непосредственность общения человека с Богом — основной закон протестантизма. Повторяем: откуда же взяться дарам Св. Духа?
Поскольку человек ищет мистического общения с Богом, он обретает его. Но как? Вне Церкви! Это — та область, которая есть достояние жизни частной, интимной, личной, потаенной и становящейся делом общественным только через обнародование этого своего личного опыта. Известны крупнейшие явления подобного типа, имевшие огромное влияние на людей, но можно ли почитать их явлениями духовными в том смысле, которое этому Слову придается Церковью? Есть ли то веяние Св. Духа? Не возникает ли тут скорее вполне оправданный вопрос о возможном приобщении к области духов тьмы? Во всяком случае это единственный путь углубления своего религиозного опыта: все многообразие даруемых Церковью, заведомо благодатных возможностей обретения Св. Духа и приобщение к светлым явлениям премирным, — начисто отвергнуто протестантизмом. Все это не только чуждо его сознанию — оно претит ему. Тут протестантизм сохраняет в полное мере право на свое именование: он отвергает все подобные явления со страстностью протеста. Святость, в православном понимании, таинства, в православном их понимании, богослужение, в православном его понимании, иконы, мощи, святая вода, общение с загробным миром, молитвенное обращение к Божьей Матери и Святым, самая природа молитвы — все это чуждо протестанту, все это носит в его глазах отпечаток язычества, внешней обрядности, примитивного сознания... Да и как может быть иначе, если Церковь отвергнута и то помазание Духом, которое сообщает органам человеческих чувств способность восприятия подобных явлений, — отсутствует!
Итак, углубление религиозного опыта ведет протестантизм на стезю безблагодатного мистицизма; мистического опыта Церкви у него нет — за отсутствием Церкви, в мистическом ее понимании. Что же остается для “церковного” делания? То многое, о чем выше шла речь, и что укладывается в понятие христианской культуры. Благочестие, прежде всего. Оно может быть очень напряженным, даже воинственно напряженным. Оно может носить и мягкие формы домашнего быта и упорядоченной церковности. И в том, и в другом варианте оно может иметь очень широкий захват, проникнутый, в той или иной мере, насильственностью в первом случае, общественно-доброхотный во втором. Отсюда громадный диапазон воздействия благочестия на все формы жизни. Школа, наука, искусство, в частности, музыка и поэзия. Самое отсутствие возможности удовлетворять голод души в Церкви создает исключительно благоприятные условия для того, чтобы душа именно во всех этих отраслях культуры искала удовлетворение. Мы оказались наследниками великих достижений тех эпох, пока благочестие не было растрачено. Затем остается огромная область общественной работы на пользу ближнего — и сюда устремляется душа в поисках утешения. Многое и тут бывало достигнуто.
Но нельзя не отметить и здесь уклонов отрицательно-характерных. Благочестие легко отрясает от себя даже тот слабый убор церковности, который оно унаследовало от своих истоков. Рождается так называемый “пиэтизм” — лично-углубленное благочестие, находящее удовлетворение в таких его формах, которые носят характер интимной обособленности, кабинетности, а вместе с тем проникнуты отталкиванием от всего “установленного,” “принятого,” “официального,” по подозрению в фарисействе и внешней обрядности. “Царство Божие,” якобы обретаемое на путях такого благочестия, делает, в глазах его обретших, чем-то постылым само явление Церкви. Движение это буквально потрясло протестантскую церковность до самого основания. С другой стороны, рождается так называемый “квиетизм,” то есть успокоенность — не тот мир, покой и тишина, которые достигаются о Духе Святе, а равнодушие, безразличие, теплохладность, возведенная в принцип: полная не обеспокоенность своего духа. Самый непривлекательный этот облик протестантизма особенно в сопоставлении с духом аскезы и подвига подлинной церковности.
Поскольку протестантизм не знает жизни духа, для него остается далеким самый смысл аскезы. Она претит ему в повышенной степени. Тут легче всего усвоить иноприродность протестантизму подлинной церковности. Разительный контраст тут обнаруживается наглядно: с одной стороны, протестантизм озабочен явлениями Духа, проникнутый уверенностью в своей уготованности для восприятия этих явлений — и тут же, с другой стороны, полное неведение этих явлений в их подлинной сущности, а потому и подмена их всяческими суррогатами. Смягчает, так сказать, вину и ответственность протестантского сознания, в этом отношении вообще свойственная протестантизму, обезоруживающая наивность в его обращении с подлинными церковными ценностями. Чтобы дать о ней некоторое представление, приведем несколько характерных иллюстраций.
Лютер рвал с Церковью, никакого значения не придавая преемственности. “Избранник общества, говорил он, будет истинным пастырем точно так же, как если бы его посвятили все епископы и папы.” Но вместе с тем то не было бы пренебрежением к Вере отцов и открытием полной свободы совести. Еретичества тогда боялись, как чумы. Наивно, но и трогательно звучат заключительные строки отдела о Церкви Краткого катехизиса Мартина Лютера:
— Видимая Церковь тоже едина?
— Нет, есть множество вероисповеданий, называющихся церквями, именно кроме евангелическо-лютеранской, еще греческая (православная), римско-католическая и реформатская.
— Было ли так сначала?
— Нет, от единой, истинной, видимой Церкви с течением времени отделились другие.
— Где единая, истинная, видимая Церковь всех времен?
— Где в первоначальной чистоте преподается Слово Божие и совершаются Таинства по установлению Христа.
— В какой церкви это так соблюдается?
— В евангелическо-лютеранской.
— Не возникла ли она только 300 лет тому назад?
— Да, по имени, но не по учению.
— Итак, учение ее не новое?
— Нет, у нее учение Апостолов и пророков и всей древней христианской Церкви.
— Из чего это видно?
— Из их символов, которые суть: Апостольский, Никейский, Афанасиевский, Аугсбугское исповедание вместе с его апологией, Шмалькальденские артикулы, оба катехизиса Лютера и формула конкордии.
— Из какого символа видно, что у нее учение Апостолов и пророков?
— Из всех.
— Из какого символа — что у нее учение всей древней христианской Церкви?
— Из Апостольского, Никейского и Афанасиевского.
— Почему же она, однако, называется также лютеранской Церковью?
— В благодарность человеку Божию, преобразившему Церковь, т.е. восстановившему в христианстве чистое учение и правильное употребление таинств.
— Какими двумя главными учениями отличается наша Церковь от всех прочих?
— а) Что мы из одного только Священного Писания можем научиться во что веровать и как мы должны жить, и б) что мы имеем оправдание единственно благодатью через веру, без всяких человеческих дел и заслуг.
— Почему наша Церковь пришла именно к этим двум главным учениям?
— Потому, что пророческое, первосвященническое и царское служение никому не приличествует, как только Христу Господу, и никто не имеет права касаться этого.
— Как мы должны относиться к другим вероисповеданиям?
— Мы должны высоко ценить то, что нас с ними связывает, и не считать маловажным то, что нас с ними разделяет.
Так излагался в популярном и на русский язык переведенном издании проповедника Каспари катехизис Лютера.
Тут перед нами протестантизм в своей исходной примитивности. Как мы уже сказали, в нем было закапсюлировано — логике вопреки — некое живое содержание христианства, которое, поскольку оно сохранилось, оставалось чем-то положительным и содержательным. В наше время в значительной мере это — уже нечто изжитое. В своем историческом росте протестантизм все больше становился широкими скобками, в которые могли быть умещаемы разные образования, частично церковные или даже уже никакой церковностью не обладающие, а являющиеся т.н. сектами. Эти образования, в свою очередь, давали возможность слагаться в их составе всевозможным уклонам, меняющимся по месту и времени. Не только от христианской церковности, но даже уже и от христианской культуры тут оставалось все меньше и меньше чего. Мы отмечали безблагодатный мистицизм, пиетизм, квиетизм... Можно назвать еще хилиазм разных оттенков — желание на земле устроить Царство Небесное. Можно указать на всякие формы рационализма и вольнодумства, мечтательства и резонерства, в связи с постепенным перенесением учения веры с кафедры проповеднической на кафедру университетскую. Хранение исходных традиций, являющих протестантское благочестие, становилось все больше делом своего рода “бытового исповедничества.” Свобода суждений и исследования растрепала постепенно все наследие Лютера и других основоположников Реформации на клочья — и в итоге не только не оставалось ничего от Церкви, но мало что оставалось, если что и оставалось, — от веры.
Несколько иллюстраций того, что являет собой современный протестантизм в его ведущих кругах, извлечем из боевой книги американского “фундаменталиста” (т.е. человека, остающегося верным традиционному протестантизму) Мак-Интайра, озаглавленной им “Реформация XX века” (1944 г.).
Непогрешимость Библии, высшего авторитета, равносильного авторитету Папы — это ли не основа протестантизма исконного? Что же говорят “модернисты”? У д-ра Буттрика, пастора пресвитерианской церкви, бывшего в 1940 г. председателем Федерального Совета, в книге “Христианский факт и современное сомнение” (1935 г.) читаем: “Буквальная непогрешимость Писания — твердыня, которую нельзя защищать.” “Лишив престола Церковь, притязавшую на непогрешимость... люди возвели на вакантный престол непогрешимую Книгу. От этого ложного движения и этой тирании мы сейчас высвобождаемся — но с какими муками и борьбой языков.” Книга Бытия для Буттрика — собрание еврейских мифов. Самое Воскресение Христа из мертвых для Буттрика — проблема. Он считает, что при подходе к этой проблеме мы должны оставаться “верными своему неведению.” Великое “Может быть” — вот что приходит ему на память. Ни ада, ни вечной загробной кары Буттрик не признает. Жуткие слова выходят из-под его пера: “Бога, который наказывает огнем и серой на протяжении Вечности, трудно признать богоподобным. Он был бы почти сатанинским в своей жестокости и подобным дитяти по своему воображению — как маленький гадкий мальчик, обрывающий крылья у мухи. Христианская вера видит Бога — и сейчас, и потом — в образе Христа.”
Другой знаменитый модернист пастор Фосдик, вызвавший среди “фундаменталистов” бурное возмущение, является проповедником по радио от имени Федерального Совета. В книге “Современное употребление Библии” он отрицает божественность Христа. “Предположим, что фраза “Иисус есть Бог” является адекватным выражением христианской веры даже в ее вероисповедных (символических) формах, значит обнаружить абсолютное невежество относительно того, что отстаивала Церковь. Такое утверждение само по себе не есть православие; это ересь.” Если современный “либеральный” христианин верит в божественность Иисуса, то не потому, что опирается на какие бы то ни было формулы, а потому что он открывает его в своем внутреннем опыте. Такой христианин верит и в Троичность Бога лишь поскольку радикальность ее содержится в его духовном опыте. Не верит Фосдик в чудеса, о которых говорится в Писании — нечто аналогичное можно найти в любых религиях. Библейские чудеса — явление “антикварное,” обреченное на исчезновение в силу утверждающегося неверия в них. Отношение к воскресшему Христу? “Нам свойственно не знать, что делать с рассказами о том, как Он ел рыбу после воскресения, как проходил сквозь закрытые двери и предлагал руки и ноги испытательному осязанию Фомы.” Фосдик верит в торжество добра на земле, в удовлетворение Христа, но не в “физическое” возвращение Христа, как не верит он и в воскресение плоти...
Третье знаменитое имя — др. Г. Коффин, один из вождей пресвитерианства и его делегат в Федеральном Совете. Он оставляет право за человеком определять, что есть в Библии от истинного христианства, обособляя его от элементов низших и делая тем Библию приемлемой для современного человека. Искупление для него неприемлемо. Прощение искупленное не есть уже прощение. Традиционные толкования Библии он отвергает как устарелые — в частности, ставит под вопрос и рождение Христа от Девы...
Далее др. Фр. Мак-Коннель, бывший председатель Федерального Совета, епископ методистов, автор книги “Христоподобный Бог.” Ее тема — противопоставить привычному обожествлению Христа задачу уподобления Бога — Христу. Задача обожествления Христа кажется ему чем-то языческим: надо брать Христа, как характер и как идеал. Если Церковь говорит о Нем, применяя к Нему выражения богопочитания, этим она выражает свои чувства к Нему, но никак не делает Его Богом. Практически мы должны из опыта Церкви извлекать иное, а именно: Бога рисовать себе по образу Христа.
Далее, др. Х. Гарт, профессор социологии, близкий к Федеральному Совету человек — защитник христианства без Христа. Иисус для него — историческая личность среди пионеров религии — и только. Его деятельность и Его высказывания делаются под пером этого ученого предметом исследования и критики совершенно так же, как можно было бы подойти к любому человеку. “Подобно другим пророкам, Он проходил через периоды депрессии и недоверия к себе. Подобно другим основателям религий, Он проявлял (согласно свидетельствам) известные психические силы..” “Притязать на то, что исторический Назарянин был совершенным, значит отрицать Христа в целях возвеличивания Иисуса.”
Эти иллюстрации красноречивы, но никак не определяют всей глубины процесса разложения. Этот процесс совершается еще во внешних рамках каких-то явлений, органически связанных с христианством. Рядом с этим мы наблюдаем мощное “созидательное” движение — творящее новые явления религиозной жизни. Возникает религиозный сочиненный пафос, отрицающий всякую преемственность. Не только нет потребности ощутить некий общий корень с остальным христианством — напротив того, есть определенное отталкивание от исторического протестантизма. Так возникает совершенно самостоятельная группа религиозных движений, обладающих огромным динамизмом и устремляющихся на религиозно разложенную человеческую массу.
“Третья сила христианства” — так назвал эту группу журнал “Лайф,” давая совместную характеристику 17-ти “деноминациям,” входящих в нее. Для всех них является общим устремление к первохристианству — в самочинном его понимании и в отталкивании от всего, что традиционно, исторично, почвенно: минуя всякую преемственность, это новое “христианство” обращается непосредственно к начальному моменту возникновения исторического христианства, и это в смысле притязания на непосредственное поучение воздействия Святого Духа. Всякое формализованное и проникнутое богопочитание — в представлении таких “христиан” — той или иной “софистикой” — отвергается. Уже 20 миллионов насчитывается таких “христиан” во всем мире, из которых 6 миллионов проживает в США. Но даже и видимость связи с христианством далеко не всегда бывает сохраняема. Современное “христианство” вырастает из своих исходных “пеленок.” Случается уже и прямое отвержение самого именования христиан. Так один орган американских унитариев — изменил именно в этом смысле самое свое заглавие, причем один из ведущих пастырей этого движения, настоятель одной из его “церквей” в Вашингтоне, прямо заявил, что унитариане, конечно, возникли из христианства, но теперь они должны быть достаточно честны, чтобы засвидетельствовать выход из этого наследия. Можно быть уверенным, что если бы так подошли к вопросу многие и многие из современных протестантских пастырей — они должны были бы засвидетельствовать с таким же основанием свой выход из наследия христианства.
Докатываясь до таких предельно страшных, конечных своих выражений, протестантизм обнаруживает то, что в нем логически было заключено изначала, и тем оправдывает суровую оценку, данную о. Иоанном Кронштадтским, который говорил так:
“Что же это за церковь, — та церковь, которая неразумно и дерзновенно порвала связь с небесною церковью торжествующей, прервала общение с умершим в молитвах и прервала общение с церковью, исповедующую веру Христову в первобытной чистоте? Есть ли это живое и святое тело церкви? Можно ли назвать телом организованным и живым одно туловище без головы, без рук и без ног, без глаз и ушей? И такое общество провозглашает еще свою веру очищенной, истиною верою и чуждается обрядов нашей веры святой, непорочной. Та ли вера очищенная, которая отвергла священство и прочие таинства, кроме крещения и причащения, которое, впрочем, недействительно, — отвергла почитание святых, их мощей, икон, посты, монашество, молитвы за умерших? Это ли вера евангельская? Это ли Церковь Христова и апостольская? Нет, это — самодельная церковь, составленная по произволу человеческому, под влиянием страстей человеческих и угрожающая страстям человеческим; это “истина в неправде” (Рим. 1:18), это — превращенное благовествование Христово; это — развращение или отвращение людей Христовых “в иное благовествование,” о котором Апостол сказал: “но если бы даже мы или Ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема” (Гал. 1:6, 8). Это не церковь, а душепагубное рассечение тела Христова” (“Моя жизнь во Христе,” 2, 189).
Если католицизм занимает объективно-враждебную позицию по отношению к Православия, определяемую самой его духовной природой, то совершенно иную позицию занимает англиканство: оно, можно сказать, исторически окрашено стойкой симпатией к Православию, вполне согласуемой с духовной природой Англиканства. Из этого не вытекают, как мы сейчас увидим, те оптимистические ожидания, которые с этим нередко связываются даже и православными кругами, но факт такой обращенности англиканства к Православию сомнению не подлежит.
Обращенность к Православию приобрела отчетливый характер уже в эпоху Петра 1, когда возникли конкретные разговоры в направлении соединения церквей при посредстве русских, на что с сочувствием взирал Петр. Многозначительным оказался ответ восточных патриархов, в 1723 г. через посредство нашего Синода данный англиканам: “Наши догматы и учение нашей церкви еще древле исследованы правильно и благочестиво, определены и утверждены святыми и вселенскими соборами, и прибавлять к ним, или отнимать от них что-либо непозволительно; посему желающие согласоваться с нами в божественных догматах православной веры должны с простотой, послушанием, без всякого исследования и любопытства последовать и покоряться всему, что определено и поставлено древним преданием отцов и утверждено святыми и вселенскими соборами.”
Смерть Петра положила конец переговорам. Значение влиятельного общественного движения подобная направленность церковного сознания получила вновь к половине девятнадцатого века, когда вплотную к обсуждению этой сложной темы должен был подойти и митрополит Филарет Московский. Он формулировал главные вопросы, подлежащие разрешению, но, не считая себя вправе решать их окончательно, установил лишь одно положение, бесспорное для православного сознания: “неразрешенное сомнение,” вот пред чем стоит Православие, поскольку перед ним ставится вопрос о принятии англиканства в свое лоно. Поэтому в отношении священства он полагал правильным применять практику, применяемую при крещении. При наличии тут сомнения, — перекрещивают, крестя как бы некрещеного. Так и здесь: надо перепосвящать. Тогда создалась серьезная литература на английском языке, знакомящая англикан с Православием. Нередко и сами англикане, и люди иных исповеданий, сочувственно относящиеся к задаче соединения церквей, воспринимали это сближение как первые шаги к восстановлению единства Церкви. Англиканство — не естественный ли это мостик, соединяющий Западный мир с Православием? Беда, однако, была в том, что само понимание задачи “соединения” было настолько различно с обеих сторон, что выполнение ее оказывается неосуществимым, независимо от того, как бы сильно к этому ни стремились обе стороны.
Посмотрим, что представляет собой англиканство. История его сложна и запутана. Это не результат могучего, чисто религиозного движения. Это сплетение различных течений, в составе которых чисто религиозное начало нередко оказывалось отодвинутым на задний план. Но не в этом еще главное, что самое возникновение англиканства было вызвано, в сущности, прихотью короля-самодура и что зигзаги его дальнейшего развития были обусловлены в значительной мере сменой властителей, с их личными “политиками.” Важнее то, что и те, более глубокие, церковно-общественные настроения, на фоне которых развивались события, не были достаточно церковно-глубокими. В сущности, во главу ставилась задача пусть и церковного объединения, но такого, которое диктовалось бы внецерковными соображениями. В представлении участников единение должно было быть во что бы то ни стало достигнутым — пусть дело шло о явлениях церковно не объединимых. Другими словами, церковные вопросы решались под углом заданий политически-общественных, а не во исполнение велений церковной совести.
В результате получилось, что англиканство оказалось чем-то совершенно своеобразным, отличным ото всего “церковного,” что только знал когда-либо христианский мир. К чему примкнуть англиканству? К чему его прислонить? Не к чему! О восточном православии и речи быть не может: пути развития христианства на островах Великобритании шли так, что Запад исчерпывал их горизонт, и только в поисках выхода из противоречий уже сложившегося англиканства взор англичан впервые обратился на Восток. С католичеством было порвано, поскольку было отвергнуто подчинение Папе. Но ни одно из протестантских церковных образований не было освоено. Произошло нечто непредставимое ни в какой стране. Постепенно, то бросаясь в сторону протестантизма, то устремляясь в сторону католицизма, утвердилась государственная церковь, в самой себе находившая учредительные силы для установления, и церковной иерархии, и вероучения, и богослужения. Учитывая удельный вес различных церковно-общественных элементов, власть комбинировала все, потребное для церковной жизни. В несогласованном смешении (ибо и несогласуемом!) оказались догматы, обряды, таинства, формы благочестия, молитвенные приемы, принципиальные взаимоотношения внутреннего с другими церковными образованиями — все возможные элементы церковной жизни, воспринятые и от католичества, и от протестантизма — по преимуществу от кальвинизма.
На двух главных столпах водружено англиканское благочестие. Это — 39 членов исповедания веры и молитвенник (коммон-прейер-бук), содержащий молитвословия общественных молений. Исповедание веры несет в себе значительно большую печать протестантизма, чем молитвенник, но особенно характерно то, что ни тот ни другой, в сущности, еще не исчерпывают, ни каждый в отдельности, ни оба вместе, всей полноты англиканского многообразия. Пределы, в которые может умещаться англиканство, как в смысле минимализации его церковности, так и в смысле ее максимализации — вообще трудно определимы. Сам принцип англиканства, в смысле его отношения к инакомыслящим, определи епископ Вальтер Трурский в цикле лекций, прочитанных им в Петербурге в 1912 году, в предвидении дальнейшего благоприятного развития общения с православными: “Если меня спросят: каким же путем мы держимся вместе и сохраняем единство, я бы ответил так: мы держимся нераздельно вместе, потому что существует великое основное учение и требования, которые все признают, а терпимые разногласия касаются лишь второстепенных вопросов. Основного же учения и основных требований английская церковь держалась стойко, отказываясь делать какие-либо уступки. Этот отказ выступает с особенной ясностью, когда мы припомним возникновение различных сект (нонконформистов — несогласных), отделившихся от церкви. В Англии много сект, потому что англичанин не может быть счастлив, не сохраняя религию в какой-либо форме. Если он не согласен с тем, что ему предлагают, он приискивает себе нечто новое. Конечно, печально, когда кто-либо отказывается от святой Апостольской церкви, но все-таки лучше, чтобы отколовшиеся оставались верующими во Христа, нежели совсем потеряли веру и стали активно антирелигиозными. И действительно, те, кто чувствовал, что не может подчиниться основному учению и дисциплине Святой Англиканской Церкви, покинули ее. Английская церковь не говорит: “Верьте и поступайте, как хотите, но все же оставайтесь с нами.” Наоборот, она сказала: “Существуют основные положения, которые вы должны принять. Если вы их примите, мы даруем вам столько свободы, сколько возможно во всех второстепенных вопросах, особенно мирянам. Но во всем остальном вы должны признать учение.”
Чтобы измерить амплитуду колебаний вокруг Истины, которая допустима Англиканской Церковью, надо всмотреться ближе в ее состав. Тут издавна обозначаются три движения, которые иногда ошибочно именуются тоже церквями. Цитированный только что еп. Вальтер называет их “партиями.” Правильнее сказать, именно движениями, так как никаких организационных форм они не имеют. Даже, точнее, это “клички” (как выражается тот же еп. Вальтер), которых могут и не признавать те, которых ими обозначают, но которые все же довольно точно определяют их церковную физиономию. “Высокая церковь” представляет высший слой церковного общества, как в смысле уровня культуры, влияния, состоятельности, так и в смысле готовности доводить свое церковное сознание до возможной полноты. Все то движение в сторону наполнения англиканских мехов “новым вином” Православия, о котором мы говорили, есть проявления жизненности Хай-Черч. Могучее движение к оздоровлению церковной жизни начала девятнадцатого века, известное под названием “пюзеизма” (по имени вождя движения), порождение этой церкви. Конечно, ей ближе коммонпрейербурк, чем 39 членов исповедания веры. Католицизм без папы, и, еще лучше, восточное благочестие, вот под знаком каких идеалов строится здесь церковная жизнь, самый внешний облик которой наглядно способен уподобляться благолепию и католических и православных храмов — к ужасу и негодованию собратий, для которых укрепилась подходящая для них кличка “Нижней Церкви.” Тут господствует писание. Это — законники, пуритане, евангелисты, для которых все — учение. Не только богослужение не стоит здесь в центре церковной жизни, но и требы являются чем-то чуждым и ненужным. Духовное родство, несомненно, тут достаточно отчетливое, с протестантизмом, почему “39 членов” лежат в основе этого движения. Духовное родство есть и с юдаизмом, который вообще наложил отпечаток на англиканство, но с особой силой обозначился на Нижней церкви. Сильны настроения хилиазма. Можно встретиться с такими определениями самих англикан Лоу Черч и Хай Черч: “Того, кто любит еврея и ненавидит папу, мы теперь называем кальвинистским епископатом, принадлежащим к Лоу Черч, потому что он ставит ниже “церковный ритуализм” и догму “апостолического преемства,” чем личную благодать и веру в “кровь искупления.” Принадлежащие же к Хай Черч, это те, “кто веруют в то, что Церковь Англии есть единственная истинная церковь, что крещение есть возрождение и что священники имеют переданное им право разрешения (после исповеди и обещания покаяния).” Можно встретиться и с таким утверждением: “Мы, англикане, считаем себя одновременно и католиками и протестантами.” Но все англикане считают себя, при всех их внутренних различиях — одной Церковью. В нее входит и так наз. “Широкая церковь.” “Броад Черч — та хочет всех объединить. Она принимает писание, но делам придает решающее значение. Всех должна объединить видимая церковь на братском делании.
Пафос такого движения окрыляет (в частности, пафос миссионерский) участников этого движения, еще меньше чем Хай и Лоу Черч склонные увлекаться заданиями специфически церковными. Деятельность — вот на чем надо объединиться. Ко всякой “форме,” не только организационной, но и догматической, Боард Черч равнодушна. Постоянный прогресс ее вдохновляет — твердого ничего нет. Нельзя ли и сектам найти себе место в Церкви? Вопрос этот возникал, но Палата общин в 1688 г. отвергла проект допущения сект в Англиканскую церковь. Впрочем, широта протестантского мировоззрения и так дозволяет в этой церкви так много, что православное сознание иногда просто ошеломляется.
Чтобы дать себе ясный отчет, до каких крайностей может дойти широта мировоззрения, обнимаемого англиканством, нужно иметь перед глазами один совсем недавний образец того.
В серии статей, объединенных заголовком “Как изменилось мое умоначертание,” в журнале The Christian Century от 21 дек 1960 г. в его Рождественском номере, находим совершенно невероятную отсебятину епископа Епископальной церкви, возглавляющего калифорнийскую епархию, Джемса Пайка, под кричащим названием “Трезубый синтез.” “Трезубость” синтеза выражается в том, что епископ Пайк объявляет себя выше высокой, ниже низкой и шире широкой церкви — все это объединяя в своей всеобъемлющей груди.
Чем он шире “широкой” церкви? Когда-то он смущался, если кто-либо из духовенства сомневался в девстве Божьей Матери — теперь он стал более “либеральным.” Вообще же, он теперь не считает, что дело Святого Духа ограничивается христианством, христианским откровением. И тут он “шире.” Ему близки и Будда, и Фрейд, и Сократ. О Фрейде, по случаю столетия со дня его рождения, он служил специальную благодарственную службу! Протесты были — ведь Фрейд был атеистом. Ответ: Господь может открывать Себя и через атеистов. Еп. Пайк считает невозможным такого “бога” (здесь он пишет это слово с маленькой буквы), при котором спасение ограничивалось бы какой-то ограниченной группой. В отношении такого “бога” он сейчас — атеист.
И все же он остается правоверным “англиканом.” Литургия! — Ведь это лучший способ привлечь человека, приобщить его к “мифу” — тут он чувствует себя в “высокой церкви.” Только была бы литургия “хорошей” — тогда она охватывает всего человека. Вера имеет разные стадии — и иногда можно только “спеть” то, чего не скажешь обычной речью. Он сам ныне воспринимает вознесение Христа на небо и Его рождение наитием Святого Духа — только так, “пением.”
Под углом зрения пользы воспринимает он и понятие Троицы — как можно было лучше примирить единобожие с многобожием. Новым теперь является и отношение к еврейству. Христианином настоящим можно сделаться только на основе юдаизма — и всякая ересь, в сущности, есть отрицание юдаизма (это — тезис, который он готовится развить). Поэтому отношение к евреям у него сейчас такое: если он может помочь еврею стать хорошим евреем, он считает этот день не потерянным. Итог: он не верит во многое, во что он верил 10 лет назад, но верит глубже.
Далее он обращается к Низкой церкви. Он готов признавать епископат, способный соблюсти преемственность до, во время и после Реформации. Но он против того, чтобы богослужению придавать какое-то решающе завершенное значение. “Я говорил моим пасторам, что они могут объявлять о допущении к святому причастию всех, кто принимает, что Господь во Христе, подлинно действует в таинстве (как большая часть принципиальных традиций то утверждает) и кто (как епископалы тоже должны были бы) раскаивается в своих грехах.” Так он снимает все “перегородки.” Не все принимают такой “экуменизм,” но еп. Пайк в ответ этим “охранителям деноминаций” заявляет, что будет и впредь действовать в своей епархии, исходя из принципа, что членами церкви являются все крещеные христиане, верующие в Христа Спасителя. “Для меня, — заключает он, — “низкая церковь,” в евангельском смысле, является верой в то, что церковь выше всякой частной национальной церкви, выше всякой частной деноминации, выше всяких форм и традиций, выше частных доктринальных формулировок.”
Обращаясь к “высокой церкви,” еп. Пайк возвращается к мысли о том, что церковь должна охватывать всего человека, а для этого надо действовать на поэтическое воображение. Поэтому он и приветствует все элементы торжественного богослужения тем более, что оно дает молящимся и сознание традиции, преемственности, наполняя сердца образами. У него остается чувство необходимости епископата — и это не только по соображениям целесообразности в отношении пасторов, но и как свидетельство того, что церковь есть тело, а не только сочетание одинаково мыслящих людей.
Так соединяет он все полезное, еще усиливая его, от всех трех групп англиканской церкви — и доволен, являя в своей епархии образец показательного “экуменизма.”
Выступление еп. Пайка вызвало известное волнение, даже жалобы. Это послужило поводом лишь к оживлению его проповеднической и журналистской деятельности.
Сказанного довольно, чтобы по достоинству оценить тот соблазн, совершенно намеренный, который способен внести слишком доверчивое устремление навстречу тяготения англиканства к православию: ведь то является не англиканство в целом, а одна струя его, правая. Одновременно другая струя англиканства, левая, с такой же искренностью ищет единения с протестантизмом. И оба эти устремления уживаются вместе, достигая порою даже тех или иных конкретных результатов. Идет настойчивая работа одних кругов для достижения взаимного причащения с православными и для признания со стороны православия англиканской иерархии (латинская церковь категорически отвергает ее законность, а православная богословская наука считает спорной). Взаимное причастие в 1903 году было отвергнуто Константинопольским патриархом. Каноническая правильность в 1922 году, напротив, теоретически признана равноценной Римской, Старокатолической и Армянской, что встретило сочувствие и в некоторых других восточных церквах. Ламбетские конференции (так именуются каждые 10 лет собирающиеся конференции всех англиканских церквей) предметом своих занятий неуклонно ставят вопрос сближения с Православием. Казалось бы, чего лучше? Еп. Николай жичский, получивший богословское образование в Англии, уже практиковал взаимное причащение. Но тут же идет аналогичная работа с протестантами, и даже епископы англиканские участвуют в поставлении лютеранских епископов. Так уже “практически” начинает выполняться провиденциальная миссия по “объединению” церквей, в стиле и духе англиканской терпимости. И надо усвоить существо этого духа, чтобы суметь правильно оценить удельный вес тех или иных, даже официальных, действий представителей англиканской церкви.
Наша Церковь, следуя заветам митр. Филарета, с должной осторожностью неизменно относилась к вопросу объединения с англиканами. Патр. Тихон, будучи в Америке, принимал священников с перепосвящением. Он, в качестве патриарха, очень торжественно принимал в Москве в 1923 году епископа Херберта Бюри и чествовал его в Успенском соборе, на службе, на котором англиканский епископ присутствовал в облачении и благословил народ. То был церемониал. Объективная неразрешимость проблемы единения оставалась очевидной. Речь о нем, если теперь и идет с Москвой, то в плоскости того ”маневрирования,” которое составляло природу деятельности Московской Патриархии. Но русская общественная мысль горела в свое время упованием на великие в этом направлении достижения. Пламенные статьи писал Гиляровский-Платонов. “Господствующая Российская Церковь со своими сестрами-церквами юго-восточными, составит едино тогда с господствующей англиканской церковью и с ее дочерью-сестрой на дальнем заатлантическом Западе. Какая будущность, какая слава!..”
Чтобы уразуметь природу англиканства, надо отдать себе отчет в своеобразии англиканского сознания. Выработалось оно под влиянием многовековой островной обособленности от всего остального мира, которая, однако, не помешала культивировать все более и более тесную с ним независимость. Островной характер страны охранял Англию от внезапных нападений воинственных соседей и создавал такие условия, при которых Англия могла вырастать в великую державу без административной централизации, без бюрократического аппарата, без постоянной армии. Все держалось все более дисциплинирующимся общественным сознанием, приучающимся из всякого положения находить выход в порядке сговора. Компромисс — ядро английской общественной жизни. Это не гнилой компромисс оппортунистического типа, а здоровый сговор, опирающийся на высокий средний уровень общей морали, на устойчивую и выдержанную деловитость и на стойкое христианское сознание.
Самообладание — обязательное свойство каждого истинного англичанина, неотделимое от чувства его собственного достоинства. Когда однажды в беседе с одной европейской дамой, постоянно живущей в Лондоне, женой природного англичанина, я высказался об общем знакомом англичанине, как о человеке нервном, я неожиданно услышал такую реплику: “Хорошо, что его тут нет — он бы сказал вам, сбросив свой пиджак: — Посмотрим, кто из нас действительно нервный!” Оказывается, такая характеристика воспринимается типическим англичанином, как оскорбление. Самообладание, опирающееся на стойкое, исполненное моральной крепости, общественное сознание, проникнутое уважением к чужой личности, создает условия, при которых жизнь способна течь неким самотеком. Само англосаксонское право создавалось в процессе третейского разбора споров, опирающегося на общепризнанные принципы человеческого сожительства.
В текущей жизни англичанин привык проявлять одновременно неутомимую и ничем не смущаемую настойчивость в достижении поставленной себе цели и готовность, в некий последний момент, уступить, — в какой-то мере — чтобы не дошло дело до губительного или существенно-вредного разрыва. В связи с этим сложилась национальная привычка не ставить себе задачей кого-то в чем-то “убедить,” или в порядке общественного словесного состязания искать некую “среднюю.” Просто на просто деловито взвешиваются шансы на успех, определяемые не только реальной силой противника, но, главным образом, наличием сложившихся у каждого убеждений и решений — и интуитивно нащупывается решение, отвечающее желаниям большинства, но приемлемое и для меньшинства. Нация являлась своего рода грандиозной артелью, составленной из множества посредствующих артелей, действующих в атмосфере общего убеждения, что творимое дело должно оставаться в руках тех, кто к этому нарочито способен и кто традиционно, наследственно успешно его творит. Огромное чувство солидарности накоплено поколениями — солидарности как общенациональной, так и групповой. Эта солидарность такой силы, что англичанин привык считать “своим” только соангличанина. Вместе с тем англичанин привык уважать и ценить свой домашний очаг превыше всего, в его абсолютной независимости и самобытности. Развито у него такое же уважение и к чужому семейному очагу... Есть “общее,” всех объединяющее, — всех соангличан, но в их “раздельности”! Это своеобразное Целое создано и живет предприимчивостью отдельных единиц и групп, иногда вызываемых к жизни и руководимых властью, а иногда самочинно возникающих и действующих. Это Целое сумело охватить чуть не полмира, оставаясь, при всех изменениях исторического роста и развития, единством, выше обрисованного типа.
Это своеобразное умоначертание оказалось перенесенным и на церковные взаимоотношения. И тут “сговор” оказался основоположным началом, предполагающим некое общее сознание, всех объединяющее и проникнутое некой христианской не столько, может быть, верою, сколько моралью. Основоположным оставалось и здесь уважение к самостоятельности каждого семейного очага. В итоге получилось нечто такое, что при всякой другой морально-общественной атмосфере выродилось бы в нечто совершенно неприглядное и даже циничное, а в составе английского Целого оказалось бы могучим самосознанием, сочетающим безнадежную ограниченность духовного кругозора с несгибаемой стойкостью общественной дисциплины, способной делать чудеса в области социального устроения, военного успех, культуры, науки — с каким-то при этом всегда уголком, отведенным и для религии той, какую каждый считает лучшей для себя. Типичный англичанин способен понять очень многое — но где-то безнадежно кончается это понимание: перестать быть англичанином он не может. Можно так сказать: между собою истинные англичане всегда должны договориться, пусть с огромными трудностями, к которым истинный англичанин привык. С неагличанами никогда англичанин окончательно договориться не может, так как все остается всегда условным и относительным — в зависимости от того, как будет слагаться английская общность. Перенесите все это в область веры — ясно, какая пропасть разверзается между английским миропониманием и всяким другим. Самое основное, что является характерным для веры, а именно ее абсолютность, оказывается заведомо опрокинутым для подлинного английского сознания.
Только учитывая все выше сказанное, можно уразуметь всю парадоксальность общения дружественно относящихся к Православию англикан с православными. Мы едва ли у кого-иного встретим такое сочувственное, исполненное понимания и самого искреннего даже преклонения, изображение нашего церковно-православного быта, а в отдельных случаях даже нашего вероучения и богослужения. Казалось бы, все данные налицо для того, чтобы человек присоединился к Православию. Но нет — не так все просто! Он — англичанин: как он отвернется от своего национального массива? Абсолютная ценность для него все же не вера, а его английское самосознание. Показательным примером тут служит “дух Святой Руси,” как с полным правом на то назвал прот. М. Помазанский. В. Дж. Биркбека, посвящая ему статью в “Православном пути” 1959 г. Редко у кого можно встретить такое отчетливое сознание церковной правоты нашего Православия. Он посвятил жизнь тому, чтобы разъяснить это своим соангличанам. Но оторваться от них и он не смог — и скончался все же чадом своей Церкви (в 1916 г.).
В настоящее время, конечно, многое радикально изменилось. В частности, и Англия, как выше обрисованное нами Целое, испытала разложение, силу которого даже трудно по достоинству оценить. Идеализм в значительной мере выдохся. С другой стороны, конечно, то, что и раньше являло лишь видимость, прикрывавшую духовную пустоту, и что определялось непереводимым словечком cant, теперь в своем удельном весе увеличилось в огромной степени. Наконец, не стало даже и надобности для многих прикрываться условностями: массовым является отход Англии от Церкви, во всех ее религиях. Но вместе с тем, как и везде, рождается некая здоровая реакция в тех, кто не умер душой. И вот тут губительным часто является выше означенная национальная традиция, толкающая непроизвольно на путь соединения не с истинным Православием, а с его подделкой, которая получила наименование “Советской Церкви.” Нужна особая сила веры, чтобы эта традиция была преодолена и чтобы вопреки общему курсу человек был способен направить свой личный курс, действительно, по Божьим звездам к Божию Солнцу. Это — единицы. А что делается в сердцах того множества, которое идет общим путем — “экуменистическим,” — то знает один Господь Бог...
США, при всем своеобразии их возникновения и роста, носят на себе отчетливый отпечаток англосаксонского духа — со значительно большим ударением, однако, на начале религиозном. Иммигранты несли сюда дух своей веры, сохранение которого было задачей их жизни. Свобода веры — стала жизненным нервом общежития, которое складывалось в США. Недаром европейская наука государственного права и политических учений восприняла “декларации прав” первоначальных американских общений, как основу самого понятия “личных прав,” потом окрепших в т.н. “правовом государстве” западного образца. Свобода исповедовать свою веру — с упразднением всякого вмешательства государственной власти в это личное дело каждого — вот аксиома американского общественного сознания. Первоначально американизм сливался с протестантизмом, в очень широком его понимании, включающем и сектантство. Но постепенно дальнейшая иммиграция внесла радикальные изменения, породив трехзначность американской вероисповедности: “главными” верами оказались еще еврейство и католицизм. Характерным для веры стало направление “деятельное,” прикладное, утилитарное, к земле обращенное и только отраженно воспринимающее небесное содержание веры. Такая вера — дело интимное, никого не касающееся, но вызывающее взаимное уважение и потому охраняемое в своей обособленности. Люди всех вер, однако, соединяются под знаком начинаний, имеющих общественное значение. Удельный вес именно такой направленности интересов всех верующих, кто бы во что ни верил, оказывается при этом так велик, что истинная Вера из интимной ценности превращается легко в нечто второстепенное, побочное, малозначительное, условное, относительное... Порождается некое общее умонастроение, получившее уже полвека назад именование “американской религии.”
Вот как определяет эту религию французский писатель Анри Барги в монографии “Религия в обществе Соед. Шт” (1902 г.): “Все церкви Соед Шт.: протестантские, католические, еврейские и независимые — имеют нечто общее. Они ближе друг к другу, чем каждая из них со своею Церковью-матерью в Европе, совокупность всех религий Америки образует то, что можно наименовать религией американской.” Католический писатель, приводя это суждение, опровергает то, будто американские католики далеки от Рима, но согласен с тем, что они слишком близки к протестантам. Сущность же этой “американской религии,” восходящей к пуританству первых насельников, заключается в отождествлении христианства с гуманитаризмом, который, с одной стороны, слишком много воспринял от юдаизма: это — ожидание общей религии человечества, сливающей в себе все существующие. Практически дух Америки — это терпимость ко всему догматическому, лишь бы достичь солидарности: религия существует для людей, для общества. Единый догмат, это — равнодушие к догматам. Тут всякий спор — одиозен. Филантропия заполняет сознание. Дух евангелизма сочетается с духом рационализма, обособляя чувство, проникающееся христианством, от разума, который может быть позитивным. Христианство делается “прикладным,” общественным. Само учение Христа воспринимается под углом зрения общественных идеалов, в нем заключенных — чисто земных. Олицетворение американской религии можно видеть в некоем “обществе этической культуры,” которая типична для “Церкви без догматов,” какую требует американская религия. Она не учит тому, как умирать, а том, как жить: это — школа практической энергии, которая и является, в глазах реформированного христианства, задачей, содержанием, предметом религии, через усовершенствование человека достигающей усовершенствования общества. Тут либеральное еврейство объединяется с либеральным христианством. “Христианство должно устранить свою схоластику (читай: догму) и сохранить евангелизм (читай: гуманизм): остается милость личности Христа — она обращает евреев. Расширившись до гуманизма, он их гуманизирует: евреи перестают быть евреями храма, а становятся теми, которые следовали за Иисусом вдоль озера.” Но “обращение” кого бы то ни было не цель; об этом даже и не думают, значения этому не придают. Цель одна: дело практической жизни, на котором все объединяются. И тут — всем место. Тут — центральная работа Церкви, подлинное содержание ее жизни.
Так было — так и осталось. Надо ли говорить, какие практические преимущества, но и какие опасности содержит такая среда для чад Церкви? Мы не можем рассказать здесь всю проблематику современной американской религиозной жизни. Ограничимся несколькими иллюстрациями. Вот какие итоги современному религиозному опыту подводит журнал The Christian Century. Он говорит о некой “новой национальной религии,” которую определяет как “реализованный плюрализм.” Было время, когда Америка была насквозь протестантской. Потом постепенно возникло сосуществование (доброжелательное со стороны свойственного Америке широкого протестантизма, еще продолжавшего быть господствующим) с католицизмом и еврейством. Сложилось убеждение, что к одной из этих трех вер непременно должен принадлежать каждый американец — иначе, какой он человек! Изменилось положение за последние десятилетия в том смысле, что католики получали численный состав все более крупный, удельный вес которого еще усиливается охлаждением к вере со стороны протестантской массы. Но конфессиональные различия сглаживаются. Независимо от принадлежности к определенной религии, в Америке образовался некий совершенно своеобразный подход к Богу и вере, объединяющий всех. Можно с известным правом говорить о “национальной вере,” являющейся “светским гуманитаризмом,” неким подобием “деизма,” некой “республиканской верой.” Это особого рода идеология, практически ориентированная, которая содержит в себе и преклонение перед прикладной наукой, и самоутверждение в общем здравом смысле, и золотые правила поведения в смысле недозволенности некоторых действий. Эта идеология уделяет почетное место спорту и, как нечто само собой разумеющееся, подразумевает присущую каждому личную независимость. Какое место занимает в этой житейской философии Бог? В понимании богословском — его как будто вовсе нет. Психологически же в таком боге сочетаются определенные полезные качества, житейски необходимые: это и погоняльщик, это и помощник, это и совершенно необходимое условие для сохранения общности с остальным народом, оставшимся религиозным, без чего этот народ мог бы оказаться препятствием. “Религиозными попутчиками” видят себя люди разных церковных окрасок, родственные в этой своей идеологии. Будучи проникнуты такой религиозностью, американцы не ощущают уже особой потребности посещать храмы. Никто из них не антирелигиозен, но никто по-настоящему и не церковен. Так формулировал религиозную солидарность американцев один профессор: “То, что деисты надеялись осуществить вне церкви, в широкой степени оказалось осуществленным в стране со множеством церквей. Действительно, убеждение, что религия есть служанка демократии, сделала такие успехи, что американский католицизм, американский протестантизм и американский юдаизм оказываются побегами на одном стволе..” Орган ученого модерного протестантизма примиряется с тем, что должна быть оставлена самая мысль о богословском выражении этого плюрализма. К чему сводится единственная задача? Оставить мечтательство, смотреть действительности прямо в глаза — и “в интересах истины и стратегии начать учиться пользоваться радостями своего меньшинственного положения в плюралистическом, пост-протестантском обществе.”
Две иллюстрации приведем современного американского благочестия. “Проповедник успеха” — под этим заголовком в 1957 г. дал немецкий еженедельник Christ und Welt живую и яркую корреспонденцию из США, посвященную Норману Винсенту Пилю, с его “индустриализованным душепопечением.”
Это явление прежде всего бьет по воображению своими гигантскими размерами, пусть она концентрируется в одном человеке. Миллионные тиражи его книг, распространение его словесных выступлений современными техническими средствами в широчайших массах, опубликование их в сотнях периодических изданий — во всем этом есть что-то ошарашивающее и совершенно беспримерное, по сравнению с относительно недавним прошлым.
Есть ли это обращение к Богу? Этот вопрос, как ни страшно звучит даже под пером протестантской наблюдательницы. И ставится он прежде всего внешней обстановкой выступлений знаменитого проповедника. Они происходят в фешенебельной Нью-йоркской церкви, принадлежащей нидерландским реформаторам, и собирают неизменно до четырех тысяч слушателей “христиан и евреев, верующих и атеистов, католиков и протестантов.” Слушают не только те, кому удалось попасть в храм, но и собравшиеся в верхнем и нижнем помещениях.
“Волшебное слово,” которым обозначается то, что находят здесь люди, не поддается точному переводу на русский язык”: relax. Есть французское слово, соответствующее detente. Это — разрядка внутреннего напряжения. Вот чего ищут и находят здесь люди. Обстановка способствует тому: коричневые дубовые стулья с мягкими красными подушками, красные ковры, золотые трубы органа, цветы, мягкое освещение. “Чего нет или чего не видно, это кафедры, алтаря, картин. Доведен до такой степени штурм против картин, что не найдешь в этом храме и креста.” В общем — исполненная вкуса зала для собраний. “Здесь можно было бы говорить одинаково хорошо “о будущности “соединенных наций,” как и о “душевном развитии ребенка.” Электрические часы на стене напоминают оратору, что есть мера и хорошему.”
Еще более удручающее впечатление оставляет верхнее помещение, капелла на 300 человек. Безвкусная длинноватая комната с гобеленами по стенам — и дубовый алтарь. “Но алтарь ли? Ни свечей, ни Распятия, ни цветов. Средняя часть закрыта зеленой завесой. Ее отодвигают, и становится виден экран телевидения. На нем тотчас же появляется веселое кругловатое лицо др. Н. В. Пиля, ибо проповедь его передается сюда из главного храма. Есть что-то давящее в том, что видишь над алтарем не Божий Образ, а доктора Пиля, его оптимистические, пышущие душевной силой черты, которые светятся на миллионах экземпляров, с обложек восьми книг, до сих пор написанных др. Пилем.”
Тема сегодняшней проповеди — “Бог и твои трудности.” Вечером речь будет идти о контроле над своими чувствами и о духовном мире, а неделю перед тем темой были “Вера в самого себя” и “Ключ к вере в себя.” Так восстанавливается расшатанное душевное здоровье. Основной принцип Пиля: “Научно примененные принципы Библии обеспечивают бесперебойный приток энергии в тело и в дух человека.” Достигается душевное здоровье — научным путем. Понятно, что в храме нет креста. Искупления нет, раз нет греха. Имеются только душевные дефекты. С ними надо справляться методом д-ра Пиля, который он именует “позитивным мышлением.” Христианство превращается в санаторий. Рядом с проповедью и создаваемым ею внушением действует уже и “религилзно-психиатрическая клиника,” которую обслуживают 22 психолога, психиатра и духовных лица. Психоанализ Фрейда был не так давно одержимостью американцев, теперь психотерапия становится делом духовных лиц, и Пиль не одинок в своем деле. Вера в себя, в свой успех — вот что внушается этим делом. Это нечто совсем иное, чем то, что достигает Билли Грэхем “своим дрожанием и инсценированными им обращениями.” Тот зовет бедных и отчаявшихся. Пиль обращается к тем, “у кого нарушилось душевное пищеварение.” Пиль не требует ни аскезы, ни признаний, ни самообличений. Чтобы восстановить “душевное здоровье” достаточно позитивного мышления...
Обширная корреспонденция г-жи Ирины Мантей кончается сводкой основных данных о подъеме религиозного чувства в Америке. Растет посещаемость храмов. Идет строительство храмов. Текут пожертвования в церкви. Религия в телевидении, радио, в книжной торговле стала big business. Новейшая книга Н. В. Пиля озаглавлена “Оставайся живым всю жизнь.” “Эта популярность религии доставляет мне больше забот, чем насмешки над ней двадцать лет назад, — сказало мне одно духовное лицо. Так как многие приходят только для того, чтобы убежать от реальности современной жизни.”
Здесь был упомянут Билли Грэхем — несколько иронически. Это — вторая иллюстрация американского благочестия, которую нельзя не отметить и которая выходит уже далеко за пределы США, став в какой-то мере характерной и для всего современного христианского мира. Тем не менее она остается глубоко проникнутой именно духом американской жизни и является, быть может, отблеском заложенного в изначальном американизме духа миссионерства, ныне, в лице Билли Грэхема, своими закатными лучами озаряющего сгущающийся вселенский мрак.
Пиль — порождение упадка, некое обнаружение декадентской утонченности в духовной области, имеющей своей задачей ублажить себя переживаниями “духовными” и поставить их на службу “человеческому,” что заполняет жизнь в ее отвращенности от истинного Неба. Грэхем, напротив того, порождение “евангелизма,” пусть наивного, но искреннего, стремящегося вступить в общение с Небом — как оно открывается протестантскому сознанию в его исходной непосредственности. Если Пиль ставит и себя, и своих поклонников в условия удобства отдыха и изощренного изящества закрытых помещений, то Грэхем ищет и требует воздуха, широкой арены, открытой эстрады, многотысячной толпы и теснейшего с нею контакта — массового и рвущегося к действиям, являющим наличие этого контакта. Вместе с тем для Грэхема характерно ощущение премирной катастрофической перспективы в атмосфере растущего отчуждения от Церкви, от Бога, от Веры, от самой мысли о будущем веке. Грэхем будит христианское сознание — и не случайно, что он, в начальных стадиях своей блистательной карьеры, был тесно солидарен с так называемыми фундаменталистами. Они отреклись от него (не вполне, правда, лишив его своего сочувствия) в силу того, что Грэхем, по масштабам своего “евангелизма,” счел себя вынужденным не пренебрегать помощью того подавляющего большинства протестантского духовенства, которое стало в ряды модернистов. Тут можно предполагать со стороны Грэхема не “карьерные” и оппортунистические побуждения, но практические соображения о том воздействии на массы, спасительном, которое таким расширением аудитории ему обеспечивается. Еще больший удар нанес себе Грэхем тем, что соблазнился поездкой в СССР, переоценив и силу своей проницательности, и могущество своего воздействия на людей, а главное — недооценив силу Зла, воплощаемого теми, кто дал ему разрешение на такую поездку. Но надо отдать справедливость Грэхему, ни его первый, ни второй срыв не создали для него катастрофы морального падения и духовного паралича. Он, как и раньше, не сказал еще своего последнего слова и как держится на весу, не выпадая, с одной стороны, из общего тона современности, явно апостольской, а с другой, и не поддаваясь ей окончательно, а создавая не искуственно-изощренно-вымученный пилевский relax , а возможность истинного духовного облегчения. Точно свежего воздуха глотнуть, почувствовав и взаимное во Христе общение и ко Христу устремление — вот чего ищут и что находят у Грэхема многотысячные толпы разноплеменного, разноязычного, а отчасти и религиозно разносоставного человечества на территориях Америки, Европы и Азии.
Грэхем зовет к открытому и даже демонстративному обращению к Христу, являемому в форме своего рода “исповедничества,” тут же совершаемого. Но он не образует какой-либо новой секты и не требует приобщения к той “деноминации,” к которой сам формально принадлежит. Он готов удовлетворяться тем, что возвращенный им к Христу человек проявит церковную лояльность по отношению к своему духовному отцу, теснее приблизившись к своему храму — какой бы “деноминации” он ни был. Тем самым Грэхем делает себя союзником настоятелей всех возможных приходов, на пути своего победного шествия попадающихся ему — оставляя, так сказать, им свою “добычу” и вручая ее им на дальнейшее окормление. Как бы новая кровь вливается таким образом в хиреющую повсюду приходскую жизнь, и “крестовые походы” Грэхема оставляют за собой тысячи, десятки, сотни тысяч “плененных” им, а обнимает значительную часть всех слушавших его проповедь. Опыт показывает, что далеко не поверхностным остается это воздействие: жатва налицо.
Какая ее дальнейшая судьба? Есть основание надеяться на то, что в случае благоприятных изменений всего мирового положения в смысле срыва зреющей апостасии — перед нами материал, способный испытать и дальнейшее, быть может, яркое возрождение духа. Если же все пойдет в прежнем направлении, то на прочность этого обновления рассчитывать не приходится — тем более, что под таким же вопросом остается и сам Грэхем. Вот почему мы считаем себя вправе утверждать, что он еще не сказал своего последнего слова. В отличие от общего умонастроения ему свойственно сильное ощущение “конца,” висящего над миром, забывшим Бога. Но в его лице как бы повторяется трагедия исходного протестантизма: тяготея к первохристианству, он не хочет и не может ощутить того, что воплощено в Церкви, соблюдающей преемство с историческим первохристианством, а никак и никем не может быть симпровизированно наново. Поэтому, если кому в современности может быть по праву присвоено именование “Второй Реформации,” то именно к создаваемому им движению. При всех условиях Билли Грэхем — самое яркое проявление проблесков духовного возрождения в США. То, некое новое воплощение “американизма,” сумевшее проникнуться пафосом “евангелизма.”
Билли Грэхем при всех оговорках — явление утешительное, обнадеживающее. Он свидетельствует о том, что есть в массах еще свежесть искреннего религиозного чувства, ищущего выхода. Вянет, гаснет, хиреет везде приходская жизнь, уходит в прошлое истовое храмовое благочестие — повсеместно и во всех исповеданиях. Но святое беспокойство еще таится в недрах душ у многих и многих — об этом и свидетельствует успех Билли Грэхема, умеющего простыми, непритязательными и к Евангелию близкими словами, дать этому спасительному беспокойству, если не всегда действительный выход, то, по крайней мере, мгновенное утешение и ободрение.
Отметим явления и другого порядка — уже, в сущности, выходящие за пределы христианства и выполняющие назначение как раз противоположное: дать злостный выход копающемуся в душе беспокойству, приобщая людей, охваченных им, уже недвусмысленно к духу тьмы.
Известный журнал “The Christian Century” на протяжении нескольких месяцев 1957 г. дал серю статей некоего Маркса Баха, который рекомендован журналом как директор находящегося в Айове религиозного “университета” и специалист, не имеющий себе равного в знании и понимании относительно малоизвестных религиозных движений в США.
Первая статья этой серии посвящена некой “Психиане,” связанной с именем Франка Робинсона из Москвы, Айдахо, который со своей семьей поднял целую религиозную компанию приемами американской рекламы, доходящей до отдельных людей, обещающей им различные блага и вовлекающей их в молитвенное общение, лишенной всякой церковности и создающей у вовлекаемых уверенность, что они вступают в непосредственное общение в Богом.
Само наименование “Психианы” пришло Робинсону во сне, и он принял его, как выражающее основную задачу его деятельности: принесение новой жизни душе каждого. Обращался он ко всем и среди всех находил адептов — протестантов и католиков, негров и белых, богатых и бедных. Когда Бах побывал у него, он увидел большой его портрет в одеянии клирика, пышном и торжественном — и каком? — Робинсон так объяснил это одеяние: “Византийская Американская Католическая Церковь, Восточного образца,” Дальнейшее пояснение было такое: “Апостольское преемство идет назад к первой церкви в Антиохии, основанной Св. Петром в 38 году по Р.Х. Это меня соединяет непосредственно с сотней миллионов восточных христиан. Я оппортунист. Каждый человек таков. И каждый “министр” таков. Я только не придаю этому особого значения. И я никогда не намеревался построить церкви.”
Отношение к нему со стороны богословов и церковников было отрицательное. Первые считали его пустым человеком, а вторые готовы были видеть в нем Антихриста. Но после своего “пробуждения” он не обращал ни на кого внимания и шел напролом. Влияние его росло, но оборвалось все движение с его смертью в 1948 г. Сейчас оно сошло на нет, так как преемника у него не оказалось. Но Бах считает это движение значительным в том смысле, что оно впервые обозначило новые пути, по которым потом широко пошла религиозная действительность США: “персонализация” религиозности, устремление к психической терапии и к получению непосредственной помощи в нуждах жизни от исходящей из какого-то центра молитвы. Тут нет места ни богословию, ни богослужению, ни миссионерству — письма, телефон, личная связь, с задачей найти контакт с некой божественной силой, помогающей жить. Начало всему этому положено было Робинсоном с его “Психианой.”
Вторая статья посвящена “Свидетелям Иеговы” — им была посвящена статья А. Колесникова в “Православном Пути.” Огромная энергия, развиваемая им, граничащая, по утверждению Баха, в смысле силы воздействия, с гипнозом. Одержимые гипнотизеры — так можно было бы аттестовать типичных деятелей этой секты. Они готовят мир к “Армагеддону,” который ожидают между 1970 и 1980 годами. Но автор находит признаки изменения в этой секте. В ней обозначаются свойства церковности. “Свидетели” уже чувствуют себя учредителями новой религии, и уже не каждый свидетель является “министром,” а возникают тренированные кадры таковых. Движение превращается в могущественную “деноминацию,” обладающую огромными возможностями и распространяющую свое влияние во всей вселенной. Литература печатается “свидетелями” во многих десятках миллионов экземпляров.
Третья статья посвящена “пионерам позитивного мышления.” Вот уже 60 лет существует “Христианская школа единения,” пропагандирующая некое внецерковное бездогматное “христианство.” Эта секта обладает такой силой “положительной” молитвы, что в ее “молчаливом единении” преодолевается бедность, нужды, болезни, заботы и страхи: так глубока вера в божественное обетование человеку благосостояния, изобилия, здоровья, уверенности в себе и мужества. Это движение имеет 200 центров и 50 радиостанций. Оно рассылает свои издания в более чем миллион домов — по всему свободному миру. 700 человек работают в этих центрах, откуда рассылаются издания в миллионах экземпляров на 140 языках. Еще в 30-х годах это движение было бедно и убого. Сейчас его центр — целый поселок, прекрасно обстроенный, в центре которого находится здание под красной крышей с освещенными всегда окошками: это “свет, изливаемый в мир.” Тут происходит непрестанная молитва работников “Единения,” денно-нощная, ответствующая на запросы почтовые, телеграфные и творящая чудеса по всему свету. Само движение возникло чудом. Чарльз Филльмор и его жена Миртль были чудесно излечены — она от туберкулеза легких, он от туберкулеза костей. Они стали молиться за других — с таким же чудесным успехом. Наименование “Единения” было внушено во время общественной молитвы — никто, кроме Филльмора, ничего не слыхал, но он говорит: “Для меня то было так же ясно, как если бы мне кто-то сказал.” В 1892 году они с женой заключили между собой договор, который стал основой всесветного движения, будучи подписан “в присутствии сознательного духа Христа Иисуса.” Чета Филльморов отдавала себя и свое имущество на служение Истине в молчаливом единении — в уверенности, что Дух Истины снабдит их для общей пользы душевным миром, здоровьем, мудростью и всем необходимым. Чарльз Филльмор скончался в 1948 году, 94 лет. Его дело ведут сыновья — 75-летний Лоуэдь, являющийся “творческой мыслью” всего дела, и его брат Риккерт, ведающий материальной частью. Есть основания думать, что до трети всего протестантского мира США вовлечена так или иначе в сферу этого движения. Не являясь церковью, Единение имеет “министров,” то есть служителей культа, прошедших соответствующие курсы и получивших “посвящение.” Они образуют особую Ассоциацию. Не требуя формального к себе присоединения, Единение все же имеет свое исповедание веры, к которому многие присоединяются, давая свою подпись. Приведем лишь одно положение этого исповедания: “Мы верим, что распад духа, души и тела, вызванный смертью, аннулируется возрождением таких же самых духа и души в другом теле, здесь, на земле. Мы верим, что повторное воплощение человека есть милостивое действие нашего любящего Отца с той целью, чтобы все мы получили возможность достигнуть бессмертия через возрождение, как то сделал Иисус.” Впрочем, Лоуэль Филльмор дал разъяснение в том смысле, что ими не придается особого значения обязательной вере в возрождение: весь пафос движения определяется настоящей жизнью здесь, на земле сейчас, в гораздо большей степени, чем жизнью последующей. “Мы чувствуем, что если вы сделаете эту жизнь лучшей из возможных, то жизнь последующая сама о себе позаботится. “Единение” является явным уклонением от религий, которые главным своим назначением считают приготовление к смерти. “Единение говорит: “Живите теперь! Живите полной жизнью.” На вопрос, что такое Бог, ответа общего не дается: члены Единения” по-разному отвечают на этот вопрос. Для них важно сознание того, что Бог есть в тебе и дает тебе жизнь, здоровье, счастье и благоденствие. Пусть богословски это движение беспомощно, оно, несомненно, отвечает некой потребности и встречает живой отклик в Америке.
Последняя статья посвящена движению “Баха-и.”
В 1865 году из Багдада в цепях прибыл в портовый город Акка (ныне в Израиле) Баха-у-лла. Приговоренный к тюремному заключению, он томился здесь 25 лет, а его сын Абдул-баха — 40 лет. Как и Иисус, Баха-у-лла имел предтечу, который учил, что Бог — отец всех и основатель всех вер, и вот настало время, когда Небо лично явит Истину: Мессия явится в мир. И Мессия в лице Баха-у-лла в 1863 году явил себя. После выхода из тюрьмы он жил в 6 км. в глубь страны, в доме шейха, как князь, до смерти, последовавшей в 1892 году — то есть не “смерти,” а как говорят его благоговейные последователи — христиане, евреи, мусульмане, буддисты — до его “вознесения.” Здесь его посетил известный кембриджский ориенталист Эдуард Броуни. “Я никогда не забуду лицо того, на кого я смотрел. Эти пронзительные глаза, казалось, читали саму душу... Незачем было спрашивать, в чьем присутствии я стоял, когда я склонился перед Тем, Кто является предметом почитания и любви таких, каким могли бы позавидовать князья и императоры.” Его сила перешла к преемнику Абдулу-баха, а затем современному возглавителю движения Баха-и — Шоги Эффенди, старшему сыну старшей дочери Абдул-баха.
Автор статьи Маркус Бах сам является почитателем Баха-у-лла: он благоговейно преклоняет колена перед местом его смерти. Вот как он характеризует его последователей, которых он встречал во многих концах земли. “Они не требуют заработной платы, не ждут почестей и, действительно, более заинтересованы в том, чтобы дать, чем тем, чтобы взять. Типичны две женщины Баха-и, которых я встречал в Чичикэсто-нанго. Они пробыли в этой гватемальской деревне два года и приобрели двух обращенных из Майи-Квише. “Разве это не малый успех?” — спросил я. “Все зависит от того, как его себе представлять,” — ответили мне. “Кто знает силу и ценность одной души?” Для них непредставимо, чтобы кто-нибудь когда-нибудь лишил Баха-у-лла его божественности: он истинное новое воплощение Христа. Они рассчитывают “освободиться” от христианского сопротивления этому притязанию через показ, через намеренное усилие в деле, которое он прокламировал: единство человечества... Многие отвергли Христа в Его дни, а многие не признают Его и сейчас. Баха-и верят, что если Иисус принес им весть о святости индивидуума, то Баха-у-лла явился открыть святость всех рас и вер. “Бог посылает своих пророков в определенные периоды с общей вестью для их времени.”
Баха-и не удовлетворены христианством: оно омрачено сектантской исключительностью. Необходимо принять нового пророка, чтобы разглядеть истинность старого... Богослужение Баха-и раскрывает их идею: это “экуменическое” служение, без клириков, простое и торжественное служение с чтением и музыкой, воспринятых от живых вер всего мира. Это — поклонение, в котором могут принимать участие и протестанты, и католики, и всякие иные христиане, а также и евреи, мусульмане, буддисты, индусы — всякое лицо других вер и рас. Храм в Вильмет имеет девять дверей — как бы для того, чтобы показать, что каждая из великих вер мира может войти через свой собственный портал и соединиться с другими верованиями под одним куполом Бога. Есть мнение, что Баха-и находятся в заблуждении, проповедуя лишь общее спасение, а не заботятся о личном благовестии каждому, кто именно своей судьбой прежде всего озабочен. Но тут наступает уже время, когда отворяется еще и десятая дверь, которая вещает: “Сила Духа Святого целит все и материальные и духовные беды.” Духовная терапия — вот чему учит пример Баха-и: достаточно хорошо помолиться — и уже получено желаемое, устранены беды. И это открыто каждому. Умеренность дает здоровье, и каждый может услышать голос Бога. Стоит всмотреться в Баха-и — видно, что они несут не только спасение миру, но и метод спасения каждого из нас. В Америке это движение пока не имело успеха — в силу своей горделивой и альтруистически вселенской задачи. Оно, может быть, поставило коляску пред лошадьми. Но, по мнению автора статьи, оно имеет шансы освободиться от своей плененности на путях личного благочестия в этой открывающейся ныне (десятой) двери. И, может быть, окажется прав тот американский служитель культа, который однажды сказал: “Если эти Баха-и когда-нибудь придут в движение, они смогут штурмом взять эту страну.”
Жутко читать сочувственное описание подобных “культов и сект” в церковно-протестантском журнале.
Характер иллюстраций имеют эти примеры — мы не охватываем предмета в его целом. Отметим еще в заключение — даже не давая тому иллюстраций — бытовое угасание традиционного христианского благочестия — повсеместно. На фоне этой дехристианизации только и могло таким мощным порывом охватить протестантский мир то движение, к рассмотрению более близкому мы сейчас перейдем — “экуменизм.”
Протестантский экуменизм — явление новое, связанное с раскрытием завершительной стадии Апостасии. Оно сложно и в своем составе, и в своем происхождении и лишь постепенно раскрывает свою пагубную природу. В своем историческом возникновении оно уходит корнями в три цикла явлений. Прежде всего надо учитывать атмосферу духовного оскудения, которая к началу XX века охватила протестантизм. Протестантское богословствование стало почти всецело университетским, рождая разные “школы,” возглавляемые научными авторитетами и сменяющиеся неустанно по месту и по времени, как это свойственно научному исследованию. Естественно было, в плане духовном, состояние безвыходной беспомощности, которое в огромной степени обострилось в результате потрясения, обусловленного Великой войной. Мировоззрение Запада до этого судьбоносного события было проникнуто пафосом прогресса, столь наивно-всепоглощающим, что даже внутренние потрясения и войны воспринимались, как эпизоды, в конечном счете входящие с положительным знаком в торжествующее беспредельное восхождения “культурного” человечества. Великая ойна и все последующее разгромили это привычное благополучие, избаловавшее европейца, и подорвали само упование на естественное восстановление “прогресса.” Наконец — и это третье обстоятельство имеет первенствующую важность — возникла непосредственная массовая встреча европейца (мы имеем в виду преимущественно насельника Германии и Австрии) с Православием. То было разительное расширение духовного опыта — некое “открытие” христианским Западом нашего отечества, в его православной сущности, не только, как показал опыт, не заслуживающей пренебрежительного отрицания, а возникающей теперь в западном сознании, как некий спасительный светоч христианской Истины.
Чтобы оценить радикальность такого перелома, возникшего таким образом, надо хотя бы получить малое представление о степени невежественного высокомерия, которое проявлял Запад, в частности германский, по отношению к нашему Православию. Приведем небольшую историческую справку.
Знаменитый историк литературы Ф. И. Буслаев, воспроизводя во второй половине прошлого века отзывы о русском церковном искусстве лучших германских специалистов, приводил следующие цитаты.
“Самая религия, — писал Шнаазе, — приняла характер отчуждающий; искусства, предназначенного ей в услужение, не могла она сблизиться с жизнью, и тем более достигала она цели, чем более получало искусство выражение окоченелости и безжизненности. Она не пробуждала высшего художественного чувства религиозного, которое в живом познает Бога...” Оттеняя особый характер архитектуры, автор писал: “архитектурные здания отличаются пышностью, пестротой, произволом и влиянием чуждых форм и воззрений; образа ужасают своей мрачностью: они боязливо придерживаются первобытного предания.” В чем причина этого убожества? “Благочестие состоит преимущественно в строгом соблюдении предписанных внешних обрядностей. Глубокое настроение духа, проникающее всю жизнь и запечатлевающее чувством Божества все духовные проявление, здесь не нашло для себя соответствующей формы... Зодчество посвящает свои произведения Божеству, но такому чувственному Божеству, которому оно должно льстить ослепительными красками и нагроможденными формами. Напротив того, в иконе Божество является человеку тоже чувственному: оно должно было явиться ему только в ужасающем виде. В Новгороде на одном колоссальном изображении Иисусовой главы читалась такая надпись: “смотри, как ужасен Господь твой” — этим вполне выражается чувство этого народа. Его благоговение основывается на страхе; ужасающее в его глазах подобает Божеству и заменяет красоту.”
В курсе эстетики Карл Лемке писал: “ Русский исполнен коммунистических начал, но под деспотическим правлением, по религии и преданиям связан с Византией и наследовал ее ограниченность во всем, где только еще не сказалось западное влияние. Это особенно видно в образовательных искусствах, потому что они состоят еще в услужении религии. Схематизм, безжизненность и безвкусие — отличительные их качества, тупая восточная пышность заменяет в них красоту.”
В специальной работе, посвященной форме базилик у христиан первых столетий, Оскар Мотес посвящает две строчки нашему отечеству: “В России приходская церковь называется вассилии, другая большего размера кодопр.”
Отношение к нашей церковности, как к явлению варварскому, сохранилось в полной силе до самой Великой войны. Достаточно вспомнить, что писал о Православии крупнейших авторитет богословской науки протестантского Запада Гарнак, сам выходец из наших протестантских окраин, а потому более, чем кто-нибудь, способный говорить на основании известного опыта. В своей известной брошюре “Сущность Христианства” он показал, как низко оценивает он Православие.
Сопоставим это восприятие Православия с тем, которое возникло в итоге встречи с ним Запада в переживаниях Великой Войны. Тогда в сердцах западных людей родилась истинная жажда подлинной, реальной, живой Церкви. Никогда ранее она не принимала в Германии таких ярких и требовательных форм: душа прямо-таки рвалась из холода протестантизма и всех его культурных порождений — к теплу церковной благодати. Приведем лишь одну иллюстрацию такой тяги. Вот вольный перевод одного такого протестантского “стенания”:
“Мы, протестанты, подобны двум ученикам на пути в Эммаус. Как никакая иная часть христианства состязались мы о словах. С такой страстностью беседовали мы и совопрошали, какую только могла вызвать божественность предмета наших речей. Все высоты и глубины мы измерили под знаком Слова — все возможности теоретические, всю утонченность отрешенной от земли вдумчивости, уязвления разочарованной совести, принудительность систем, дерзость абсолютного протеста, страдания беспредельной раскрепощенности, восторженность профетического одиночества, весь обман бытия, исчерпывающего себя мыслью, диалектическую разорванность души, тоску и сомнение. А там — снова проникнутое верой отталкивание от земли — с сознательным низвержением себя в Богоотдаленность грешника. К пределу нигилизма вел нас исхоженный путь. Ибо пусть и горело у нас сердце, пока Он говорил нам, раскрывая писание — не узнавали мы Его: удержаны оставались наши очи. И так и не выходили мы за пределы того, что сами видели вокруг креста. Не наступает ли время, когда дню надлежит склониться к вечеру, и этот путь беседования и совопрошания, бушевания и уныния, вечнодерзновенного устремления к жизни, не дающей выхода, — не приходит ли он к концу? Не предлагается ли нам возлечь, чтобы удовлетворить голод за трапезой, за которой Он, благодаря и преломляя хлеб, — становится для нас видимым? Пусть не вразумительно нашему умному разуму то откровение Христианства, которое здесь сейчас будет явлено — все равно властно растет в душе, в самых ее глубинах, стремление ввысь, к этой святой трапезе. Это — голод души, которая иначе должна умереть, если ей не будет дана эта пища, которая есть Сам Бог!”
Не ярко ли это свидетельство в устах члена евангелической церкви П. Шютцу, в его книге “Евангелие, изложенное для современного человека” (1940)? Оно приведено в более поздней книге Карла Фритца “Голос Восточной Церкви,” в которой обстоятельное введение предпосылается небольшой православной хрестоматии. Возникла целая литература этого направления — и надо поражаться, к каким порою радикальным выводам приходила она, не только безответственно-литературным, но и продуманно-богословским, как будто уже приближающим западное сознание к самым вратам Православной Церкви. Остановимся на одном из самых ярких проявлений, на послесловии Х. Эренберга в кошерной хрестоматии восточного христианства, выпущенной нашим соотечественником Н. Бубновым совместно с названным немецким ученым (1925 г). Это послесловие необыкновенно интересно, но мы ограничимся извлечением мыслей, непосредственно отвечающих поставленному выше вопросу.
— Европеизация России была вещью неустранимой, — русификация Европы есть явление чудесное. В естественном порядке побеждает Россия — то есть Христос, а не Россия. В результате современной псевдоморфозы Россия становится европейской, а Европа христианской. Европа остается существовать, но открывается новая эра ее истории. Обстоятельно раскрывает автор свое понимание различия русского типа и типа европейского — в области сознания: это различие он сводит к тому, что европеец всегда мыслит как некое “я,” проникнутое “язычеством” своей личности, тогда как русский мыслит, как составная часть некоего “мы” — и это и оцерковляет его сознание. Это “мы” есть производное от Церкви? ... “мы,” то есть члены Церкви. И вот через Церковь и лежит путь сближения Запада с Христом, через церковный опыт России, воспринятый Западом. “Общая почва между русскими религиозными философами и нами лежит в принципе духовной действительности Церкви (Еф. 4:5). Церковь не второй Христос (по католическому воззрению), не просто средство или орудие Христа (по взгляду современного протестантизма), но в высшей степени действительно видимое Тело Христово, Глава коего только никогда не видима на земле, так как вознесшийся Христос обитает на Небе.”
Обращаясь далее к более детальному раскрытию этой мысли, автор оттеняет своеобразие мышления русских: их мышление исполнено веры, их вера исполнена мысли. И в этом они прямо стоят на плечах Отцов Церкви. Догмат Троицы для них не предмет спекулятивного мышления, а предмет опыта и жизни. Какая разница по сравнению не только с протестантизмом, но и с католицизмом, чье богословие, в сущности, перестало быть опытом Церкви, а стало предметом университетской науки. А что является природой университетской науки — если не принципиальный релятивизм? Надо искать спасения, и где же его найдешь, если не в Церкви? Тут автор переходит к сжатой, но очень сильной и убедительной, исчерпывающей все оттенки вопроса, критике Церкви Евангелической — не найдет ли там решения, выводящего из тупика. Где же надо его искать? Читатель подготовлен к ответу, столь же радикальному, как весь ход рассуждений, но тут-то и обнаруживается отравленность сознания. Во мгновенье ока происходит подмена созревшего, казалось бы, духовно-правильного решения его ядовитым суррогатом. “К истинному учению, в силе и духе, и к живой силе слова, не вернемся мы в Евангелической Церкви, как ни в одной из других Церквей, а только в общей Церкви, в которой каждая отдельная Церковь воскреснет в Святом Духе.”
Откуда эта ядовитая подмена? Это — дело “экуменизма.”
Мечта “экуменизма” подменила реальность Церкви, открывшуюся было протестантскому сознанию. Эта мечта, обманно оправдать новую направленность сознания, тут же утопила благие — истинно благие! — порывы в тумане утопического переливчатого, сочетавшего в себе все оттенки всего возможного, “панхристианства.” В итоге этой подмены создались условия, в которых европейский протестантизм оказался перед лицом Православия, теперь обстоятельно и “объективно” сочувственно научно изучаемого — нечто созвучное “обновленчеству,” в России приобретшему такую оправданно плохую славу. То богословское направление, господствовавшее в нашем отечестве, которое обратило западную школу на соответствующую трактовку Православия, естественно нашло общий язык с западным устремлением к Православию, открыв тем самым легкую возможность Западу усвоить Православие не подлинное, а уже “адаптированное” для западного сознания.
И тут Западная мысль встретилась уже не просто с западническим истолкованием Православия, а и с готовыми “мудрыми” ответами на все то новое, что в своем отступлении видел перед собой христианский мир. В какой мере западная экуменическая установка сознания есть подсказ русской богословской мысли, можно узнать очень просто: познакомиться с вдохновенным очерком экуменического сознания, “профетически” программным, сделанным одним из властителей дум — прот. о. Сергием Булгаковым. Мы имеем в виду его статью к сборнику “Христианское воссоединение. Экуменическая проблема в православном сознании.” Характерен уже подзаголовок этой статьи (“У колодца Иоаковля”): “О реальном единстве разделенной церкви в вере, молитве и таинствах.”
Есть “Церковь” — но тут же налицо “церкви”: как же совместить это, где же единая церковь? Экуменизм и должен, уточняя различия, родить сознание единства. “Экуменизм сам по себе есть опыт такого единства, новое о нем откровение.” Там, где, казалось бы, нет исхода, в экуменизме он возникает и это не соглашением, а Духом Святым, “новым вдохновением, его же чаем.” Экуменизм не идея, а факт — такого нового откровения: “его нам дано опытно переживать, как благодатное веяние Духа Божия, как явление Пятидесятницы, когда люди начинают взаимно понимать друг друга в разноречии своем.”
Особое значение придает автор молитвенному общению. Сейчас нет ни с чьей стороны наступления, падает оборона, нужно думать о том, что нас соединяет, что является для нас общим, несмотря на разделение. Опознание этой общности и есть смысл экуменизма, несущего в себе “новое откровение вселенской Пятидесятницы.” Автор верит в христианство “вообще,” в панхристианство, в такое христианство, которое может быть вынесено за скобки, как общее для всех исповеданий. Он приветствует и то молитвенное общение, которое пока происходит у нас как бы обычным порядком. Но он ждет в дальнейшем его уставного закрепления. Общность достигается и через слово Божье: “искренние и благоговейные читатели Евангелия через то уже в Церкви, в Церкви единой, Евангельской.” Но главное — духовный опыт. Для всех доступен мистический язык, и в этом смысле “духовная жизнь... больше соединяет христиан, нежели догматическое сознание.” Автор апеллирует к собственным переживаниям: “в течение Лозанской конференции... это чувство некоего общего духовного опыта, единения во Христе, достигало чрезвычайного напряжения.” И тут опять поминается “новое явление Пятидесятницы, которого чаем, но частично уже и обретаем.” Здесь видит о. Сергий некое “таинство,” которое позволяет духовно сопричащаться единого Христа задолго до того, когда может совершиться фактическое причащение из одной чаши. Приветствует о. Сергий, что былое “обличительное” богословие приобретает ныне все больше характер богословия “сравнительного.”
Самое понятие “еретичества” требует пересмотра! То, что за частную ересь анафематствуется весь человек — неправильно, пусть так и было в продолжение всей истории христианства. Еретиков “вообще” н е т . Еретики погрешают лишь в частности. То — болезнь повреждающая, но не убивающая. Оттенок ереси о. Сергий видит и в односторонности православного сознания: “В этом смысле все окажутся, может быть, еретиками, в разной степени и разном отношении.” Анафема — лишь дисциплинарная мера. Не упраздняется ею все церковное бытие. “Ибо — надо и это громко сказать — и еретики находятся в церкви, и меру гибельности для их еретичества нам не дано знать.”
Предостерегает о. Сергий против преувеличения доктринальных различий в области евхаристического богословствования. Он не удовлетворен ответом еп. Феофана относительно протестантов: “по вере из дано будет им.” Он считает, что даже при отсутствии общения в таинствах, находимся мы невидимо в церковном общении: совершившееся разделение не проходит до дна, оно ограничено и не разделяет Тела Христова, Церкви Его. В отношении католицизма он готов идти дальше: “В своей таинственной жизни Церковь остается единой,” “соединения церквей здесь и не требуется.”
Вообще о. Сергий считает ошибочным мнение, будто общение таинств предполагает предварительное догматическое соглашение. Это — аксиома мнимая. Надо ждать веяния Духа Божия, и братство тем самым явится. “Ни гордый и властный Рим, живущий в католическом священстве, ни застывший в вековой самообороне Восток, видящий врага и поработителя в каждом католике, не могли и не могут до сих пор сделать этого шага, забыться в порыве любви церковной... Но путь к единению Востока и Запада лежит не через Флорентийскую унию и не через турниры богословов, но через единение перед алтарем. Священство Востока и Запада должно сознать себя единым священством, совершающим единую Евхаристию, приносящим единую жертву, и для воспламененного этим сознанием священства отпадут, как картонные преграды, все препятствия к единению в таинстве. Сие и буди, буди.”
Итак, единство Церкви уже есть — в ее таинственных недрах. На путях экуменического единения его надо осуществлять, не придавая нарочитого значения самим догматическим различиям... Если для католицизма эти слова в те времена оставались словами, то, напротив, легко себе представить, какой резонанс должны были они находить в сознании протестантизма, с проснувшейся в нем тягой к Церкви. Эта тяга обретает здесь реальные возможности, позволяющие не отказываться от своих заблуждений, а нести их, так сказать, в общую сокровищницу церковного достояния, которое, как мы видим, является одновременно и вместилищем никого не минующих заблуждений. Так, в процессе экуменического единения, сможет человечество приближаться все более к вожделенному идеалу единой церковности. Один из виднейших знатоков православия в Германии, проф. Эрнст Бенц, так определяет природу отсюда возникающей новой науки “экуменики”:
— Что означает сосуществование стольких “других” церквей и к чему обязывает каждую отдельную церковь сожительство с ними? Члены каждой отдельной церкви должна поставить себе вопрос: “Что означают для меня эти другие церкви — применительно к той единой, святой, всеобщей Церкви Иисуса Христа, которую мы исповедуем?” Должны они поставить себе и другой вопрос: “Что означает моя церковь для остальных церквей, с этой же точки зрения, то есть применительно к единой Церкви, нами исповедуемой?” “Экуменика,” как наука, и исходит из предположения, что имеется налицо сознание, соответственное этим двум вопросам. Веруют и исповедуют все единую Церковь и взаимно признают друг друга сохристианами и попутчиками, ибо членами церквей, в каждой из которых должна быть признана некая специфическая правда, которую они исторически представляют. Отсюда двойная готовность. Во-первых, на другом опознается своя ограниченность, а отсюда рождается искренняя самокритика, отправляющаяся от уяснения чужой правды и делающая выводы о своем несовершенстве, с точки зрения единой святой всеобщей Церкви. Каждая церковь спрашивает себя перед лицом других: правильная ли я, какова я есть? Но возникает и иная готовность: оказать помощь другому для преодоления его несовершенства, в его отстоянии от подлинной кафоличности. Отсюда право и ему поставить вопрос: “а ты-то, правилен ли, с точки зрения всеобщей Церкви”? Неразделимы в экуменическом сознании, как готовность усомниться в своей правде, так и правомочие поставить под вопрос чужую правду. “Только все три куска разбитого зеркала, образно говорит проф. Бенц, — могут дать возможность угадать потерянный облик церковной целостности.”
Какие же практические формы приобрело в этих своих начальных проявлениях экуменистическое движение? В нем два русла. Одно, уходя корнями в давние стремления протестантских церквей объединиться на практическом делании, так и определяет свои задачи. Еще до Великой войны это движение стало укрепляться, а после войны нашло организатора-энтузиаста в симпатичной фигуре скандинавского церковника архиеп. Зедерблюма. На Всемирной конференции в Оксфорде он так формулировал задачу Стокгольмского движения: “Приблизительно 1600 лет тому назад состоялся собор в Никее для догматики. Он формулировал Символ веры для последующих веков. Ныне нам нужна Никея для этики, для практического христианства.” Как видим, здесь догматике не уделяется внимания.
Другой, более глубокий характер носит движение “веры и церковного порядка,” ставящее себе задачей подлинное объединение. Как установила Эдинбургская конференция в 1937 году, общей основой является здесь признание того, что все “ едины в вере в Господа Иисуса Христа, воплотившегося Слова Божия.” Обе эти организации, находясь в тесном контакте, пришли к известной форме организационного объединения: возник Экуменический Совет Церквей, с большим участием в нем англосаксов, особо склонных, как мы знаем, к объединению. Участвуют, конечно, в этих движениях с энтузиазмом и православные модернисты. Что касается Зарубежной Церкви, то она выразила свое принципиальное отношение в постановлении Архиерейского Синода 18/31 дек. 1931 года: .”..Церковь никогда не разделялась. Вопрос только в том, кто принадлежит к ней и кто не принадлежит.” Участие православных во взаимном общении церквей было признано допустимым в надежде, что этим будет облегчено приближение к общему признанию Православной Церкви столпом и утверждением Истины. На Соборе 1938 года вопрос о допустимом участии в экуменическом движении вызвал оживленные споры. Единогласия достигнуто не было. Принято было условное допущение к участию, как меньшее зло, поскольку отсутствие в экуменическом движении строго-православных участников затемняет понимание Православия. Таким участникам предложено “бескомпромиссно разъяснять учение Православной Церкви и Ее точки зрения по всем вопросам, возникающим в связи с экуменическим движением, и, не принимая участия в общей молитве, голосованиях и вынесении резолюций, ограничиваться миссионерской и информационной деятельностью.”
Из всего изложенного ясно, какое болезненно-сложное являл собою при самом возникновении Экуменизм. Отравленность его особенно ярко обозначается в его примирительном отношении к большевизму, которое ставило в трудное положение, как поведал еп. Серафим Потсдамский на Соборе 1938 года, представителя Зарубежной Церкви на Оксфордской конференции 1937 г. Конференция не только обличала Советскую власть (находя возможным, однако, приветствовать мужество христиан, терпящих притеснения в Германии), но даже стилизовало ее в розовых тонах. Поскольку с тех пор возникло новое обстоятельство в образе Советской Церкви, внешне признаваемой за истинную и снабжаемой отсюда всеми возможностями для вступления в состав действенных сил мирового христианства., Экуменизм проявляет повышенный интерес к Московской Патриархии, особенно охотно принимая ее голос за голос подлинного Православия. Отсюда ясно, в какую соблазнительно-двусмысленную скорлупу оказалось заключенным и здоровое ядро практического делания, присущее историческому экуменизму. Существо его иногда выражают в латинском изречении, которое в переводе означает: в необходимом — единство, в сомнительном — свобода, вообще — милость. Призывая всех объединиться на плодах христианской деятельности, Зедергольм звал к общению в служении.
Современный пастырь, поставленный на служение Церкви, не должен зарекаться от практического общения с экуменическими организациями. Тут нужно сочетание кротости голубя и мудрости змия. Православный человек не может идейно солидаризоваться с экуменизмом. Это — отказ от самой идеи Православия. Никакие идеологические выверты не способны не только упразднить этой реальности, на даже смягчить ее. Даже принцип т.н. церковной икономии здесь не может быть призван на помощь, ибо “икономия” диктуется снисходительностью к человеческим немощам, а не противлению Истине, намеренному ее отрицанию, сознательному ходу от нее, что как раз налицо в экуменическом движении. Поэтому само присутствие на экуменических собраниях, даже в качестве “наблюдателей,” требовало исключительной осторожности, поскольку оно допускалось. Практически для православных возникала дилемма — или, в конечном итоге, отойти от зла, или уже недвусмысленно с ним солидаризоваться.
К сожалению, некоторые православные богословы достаточно тесно связали себя с экуменизмом. Как известно, учебник закона Божия, изданный ИМКА в Париже, так и толкует прошение ектеньи “о соединении всех” — в явном противоречии со смыслом греческого исходного текста этого прошения, причем утверждает, будто сила обычая богослужебного в русской действительности уже утвердила это толкование.
Церковная православная мысль с какой-то малопонятной бессознательностью воспринимала явление экуменической действительности, казалось бы, долженствовавшея будить тревогу и вызывать возмущение. Так можно было на столбцах такого в общем прекрасного и в православном духе ведомого журнала, как Варшавское “Воскресное чтение,” читать без всяких комментариев, как нечто допустимое и приемлемое для православного сознания, подробное изложение протоколов “Подготовительного Комитета Всемирного Религиозного Конгресса Мира” в Женеве 12 — 14 сентября 1928 года. Странно было читать выступления представителей разных не только церквей, но и толков, да и отдельных лиц, заведомо враждебных Христу. Еще более странно было читать текст общего моления, совершенного всеми членами Подготовительного Комитета (значит, в том составе и православными!), который являл такую чудовищную мешанину текстов христианских с текстами, извлеченными из книг, от христианства далеких. Христианство является тут лишь одной из рубрик, на которые делятся тексты молений: Зороастризм, Иудейство и Христианство, Религия Сикхов, Индуизм, Ислам, Конфуцианизм, Буддизм, Джаинизм, Таоизм. Тот знак, под которым происходило это молитвенное объединение, было постепенное совершенствование (“прогресс”) и мир между всеми. Если учесть, что лозунг — “мира во что бы то ни стало” провозглашается перед лицом воинствующего безбожия, захватившего основную цитадель истинной церковности и открытой задачей своей поставившего овладение остальным миром — то антихристов облик такого объединения, казалось бы, был достаточно отчетлив.
Нечто аналогичное состоялось по поводу 10-летия ОН в Сан-Франциско в 1955 году, под возглавлением пастора Фр. Нольде, одного из лидеров экуменического движения. В “Фестивале Веры” участвовали следующие веры: “Баха,” буддизм, христианство, индусская вера, иудейская, мусульманская. Из православных священнослужителей участвовали: архим. Финфинис (грек), игумен Досифей (серб), свящ. Керим (сириец), от американской митрополии — прот. Г. Бенигсен и иером. Марк. Из католиков не было никого. Программа заключала в себе молитвы всех вер. В заключение все собрание (16 тыс. чел). стояло в молчании, пока возносились индивидуальные молитвы представителями всех вер, приглашение к чему было сделано раввином. Затем смешанным хором (1500 чел.) был исполнен любимый гимн Махатма Ганди. “Никто, — пишет корреспондент “The Christian Century,” — не забудет возвышенности этого момента.” Должен быть отмечен еще один примечательный момент: в определенном ритме читалась амальгама цитат из Конфуция, Бавагад Гиты, Будды, Нового Завета, Корана и Ветхого Завета негром-протестантом, которому вторила (по розданному тексту) аудитория, в части, отвечающей прочитанному тексту. Оглашались и резолюции отдельных религий. Между ними была православная резолюция за подписью архиеп. Михаила, в которой призывалось благословение Божье на Объединенные Нации, как на “единственное средство, которым мир на земле может быть сохранен” и которое способствует тому, чтобы установлено было Царство Божье на земле. Молитвенное завершение Фестиваля запечатлено на фотографии: в молитвенной позе на кафедре — Фр. Нольде, а за ним — в ряд — представители разных религий и среди них о. Финфиниса, “востчно-православного.”
Эти устрашающие явления можно рассматривать как некую зловещую периферию, которая окружает официальный экуменизм, по своему прямому назначению не могущий выходить за пределы “христианства” — хотя бы только номинального. Показательны, впрочем, эти явления и, конечно, наличием их отягчается ответственность церковных деятелей, в частности и особенно православных, которые связывают себя с экуменизмом. Устремленность антихристианская особенно наглядно обозначается в таких демонстрациях. Для сколько-нибудь углубленного христианского сознания, однако, еще более страшными являются внутренние устремления официального экуменизма, получающие все более отчетливое оформление. Если можно еще, пусть и с насилием над совестью, утверждать, что общерелигиозные “фестивали” являются безответственными эксцессами, чрезмерностями или манифестациями чисто внешними и на внешний эффект рассчитанными, то этого никак нельзя сказать о том, что составляет содержание экуменических “ассамблей,” этого высшего достижения экуменизма.
Мы имеем в виду прежде всего то, что обозначается новоизобретенным именованием intercommunion, “взаимопричастие,” “междупричастие.” “совместное причастие.” По толкованию англиканской церкви (на ламбетской конференции) этим термином определяется такое положение, когда две церкви дают взаимное признание чинам и таинствам, не притязая, однако, на взаимное поглощение управляющих тел и на контроль взаимных действий. При встречах духовенства таких церквей предписывается взаимоучастие в евхаристических трапезах. Это — некое предварение полной евхаристической совместности всех, кто именует себя христианином, упраздняющее саму природу евхаристического таинства, в его мистической сущности, неповторимой, неизъяснимой, вневременной и внепространственной, сочетающей Небо с землею, вводящей в алтарь ангельский лик — Самого Христа, реально соединяющей с определенными действиями особо на то поставленных священнослужителей.
Подобная практика, по началу редко осуществлявшаяся, не могла не вызвать смущения.
Доклад об “интеркоммунион” было поручено составить для очередной Мировой конференции. Люди собираются туда для “сближения” — а в самом главном они разобщены: в литургии! — как же быть? Особая комиссия приступила к работе. Возникли три предложения. Одно — полное разобщение литургий. “Страшный шаг” — восклицает докладчик. Второе — совершение совместных литургий, как нечто лишь “допустимое.” Очередная хозяйка-община приглашает к ею устроенной встрече за евхаристической трапезой все остальные “деноминации,” из которых каждая действует по своей совести, или принимая приглашение, или уклоняясь от этой встречи. Так фактически поступали на экуменических встречах, но это вызывало протесты: одни готовы видеть в этом профанацию таинства, другие, напротив, завуалирование “скандала” разъединения. Треть предложение — литургический пост на время экуменических встреч... Ни к чему практически не придя, комиссия (в 1952 г.) согласилась, однако, в том, что евхаристическое разделение надо считать грехом, ради избавления от которого и строится все экуменическое Целое...
На так называемом “маленьком Эванстоне,” когда представители кальвинистов всего света (40 милл. верующих 46 стран с их 64 деноминациями) собрались в Принстоне накануне Эванстона, было выражено пожелание немедленного введения интеркоммюниона. “Мы верим, что не имеем права отказать в таинстве никому крещеному, кто любит и исповедует Иисуса Христа, как Господа и Спасителя. Мы глубоко убеждены, что нежелание, в частности, в наше время осуществить такой интеркоммюнион, серьезно затрудняет дело объединения и придает характер нереальности многому из наших разговоров о таковом. Мы не можем возглашать благовестия примирения, не демонстрируя за Трапезой Господней, что мы примирились друг с другом. Поэтому мы приветствовали бы и поистине готовы настаивать на том, чтобы непосредственные разговоры с нашими товарищами-христианами из других церквей имели в виду то время, когда все искренние христиане были бы приветствуемы вокруг общей трапезы.”
Еп. Бергграв, один из основоположников экуменизма, специально отозвался на вопрос “интеркоммюнион,” выражая огорчение по поводу того, что Эванстон в своей программе установил очередь служения разных “деноминаций.” Утешается епископ тем, что в какой-то мере и тут все же была выявлена общность. Методистская и южно-индийская службы звали к участию всех; англиканская — “крещеных и находящихся в общении членов”; лютеранская — всех, кто “верит в действительное присутствие Христа и в то, что мы получаем истинное Тело и Кровь Его в таинстве.” Епископ негодует на обособленность православной службы — не лучше ли обходиться без нее? Еп. Бергграв пошел так далеко, что уклонился от евхаристического общения с теми лютеранами, которые не приняли участия в эванстонском “интеркоммюнионе”!
Вся значительность “интеркоммюнион” в деле дехристианизации экуменически настроенного человечества обнаружилась с неожиданной силой в июле 1960 года на международной экуменической конференции молодежи в Лозанне.
То, что там происходило, — трудно вообразимо. Начались занятия неким общим богослужением. Литургии вообще не совершалось. Только англикане служили ее как бы отдельно. Для всех же ежедневно совершалась какая-то служба, по очереди: методистами, реформаторами, лютеранами, старокатоликами, конгрегационалистами, англиканами, “салютистами,” православными, баптистами. Эти службы совершались в особой часовне, которая для личной молитвы была открыта целый день. “Литургического” было только возжжение свечи в знамение того, что Иисус есть свет мира — некое символическое действие. Камнем преткновения было — как бы с литургией! Молодежь на ней настаивала, на общей литургии, заявляя, что она откажется от дальнейшего участия в движении, если ее в этом смысле не удовлетворят. Руководящие круги формально не могли пойти навстречу. Практически выход нашли в том, что инициативная группа протестантов организовала службу, за которой из 1000 присутствующих участников причастились 900 человек. О настроении, господствовавшем на конференции, можно судить по следующим напутствиям молодежи со стороны проф. Хекендика: “Будьте нетерпеливы и начинайте делать невозможное во славу Божию... Сделайте невозможное в пользу “междупричастия” ваших церквей.” Это “невозможное” не было формально утверждено старшими органами экуменизма на позднейших их встречах, но не было и опорочено, а скорее вызвало сочувствие, как законное и естественное требование, если формально еще и не поддающееся исполнению.
Поучительно отметить, что требовательный ригоризм в направлении общей Трапезы всех участников общения совпал с абсолютным разоружением перед лицом коммунизма: самая мысль о духовной природе столкновения с ним свободного мира вызвала принципиальное отвержение. “Каковы бы ни были мнения о природе существования, мы должны всеми силами христианства как Востока, так и Запада сопротивляться легкомысленным и лишенным всякого критического содержания суждениям, которые объявляют противоположную сторону посвященной дьяволу. Да, будем сопротивляться этой тенденции, которая толкает на беспрецедентные поиски козла отпущения.” Такова одна из резолюций конференции.
Все, что сейчас иллюстративно изображено, имеет твердую основу в экуменической идеологии. Извлечем наудачу выдержку из книги одного из виднейших идеологов протестантского экуменизма Генри ван Дузена, вышедшей в 1947 году под заголовком World Christianity. Yesterday, To-Day, To-Morrow.
“Ни одно из исторических богословий Церкви, даже т.н. Вселенских соборов, не может составить основы для подлинного и прочного богословия вселенского христианства. Ибо каждая из великих систем Христианского богословия — Восточная, Римская (все равно Августинова или Томистическая), Реформация, Модернизм — была образована для того, чтобы ответить на своеобразные проблемы частного кризиса жизни Церкви, в терминах и предпосылках своего времени. Каждая была, в значительной мере, “модернизмом своего дня,” ибо имела задачей сделать веру понятной современному сознанию. Каждая носит на своем лице безошибочно знаки светских предпосылок времени своего рождения. Каждая носит в своем сердце в разных степенях, существо жизни своего времени — его язычество и его грех, равно как его глубину и силу. Каждая была для своего времени модернизмом, и как каждый модернизм, каждая превратилась с течением времени в почитаемый традиционализм. Но никакой модернизм не может дать Христианства в его существе; равным образом никакой модернизм не может окончательно стать “антиком” (древним); но только то (может дать существо Христианства), что в действительности остается тем же самым вчера, сегодня и навеки. Так ставится проблема нормы для существенно-христианской веры.”
Избегает резких формулировок, но вполне созвучен официальный материал. Возьмем основной доклад Эванстонской конференции под лозунгом “Христос — наша надежда.” Возьмем основные его положения и сопоставим с учением Церкви.
Крайним оптимизмом проникнут доклад: Господь пришел нас спасти. Он — наша надежда. Ясен ответ на вопрос: что ждет нас? Приближается Его Царство! Потрясения, конечно, возможны, но перед лицом их достаточно вспоминать слова Господа: “Я победил мир.” О Царстве Божием говорил еще Ветхий Завет, но понимал его иначе, чем Новый. В Завете Новом одновременно и исполненной и преображенной оказалась надежда на Него. Новая жизнь началась — в церкви: дано много, еще больше обетовано. Становимся и мы новыми людьми, и все становится новым. И хотя живем мы уже в Новом Веке — реальность его только начинает раскрываться, полнота раскрытия — в будущем...
Не так мыслит Православие. Господь пришел — в конце веков. Своим приходом Он осуществил надежду, которой жил Ветхий Завет и осуществил ее полностью и до конца. Человечество получило возможность спасения — и иного откровения ждать не должно. Все дано, все открыто, что потребно для спасения, и вопрос отныне лишь в том, чтобы это спасение свершалось людьми. Оно зависит от их веры, и вся история мира заключается в перипетиях осуществления (или неосуществления!) человечеством своего спасения. И так будет идти до определенного момента, наступление которого не открыто и которого можно ждать всегда, когда Господь второй раз придет на землю. Тогда и только тогда возникнет новая земля и новое небо — и все обновится. В том же мире, в котором мы живем, происходит спасение или гибель отдельных людей, в зависимости от того, идут они за Спасителем или отвергают Его, но никакого обновления мира не происходит. В этом смысле ни для какой надежды нет места. Вся надежда у христианина может быть только на будущую Вечную Жизнь...
Доклад не затушевывает скорбей и испытаний, переживаемых Церковью, но это воспринимается как нечто длящееся, сложное, невнятное, присущее процессам, происходящим в мире, в итоге которых будет подготовлено окончательное спасение мира. Человек должен жить в двух планах, ориентируясь, с одной стороны, на уже осуществленное в мире Царство, а с другой — на Царство чаемое. Отсюда он должен преодолевать и двойной соблазн: всецело отдаться надежде на будущее Царство и всецело отдаться надежде на здешний мир...
Православие и здесь мыслит не так. Во временном мире никак не усматривает оно Царства Христова — ни в какой мере: этот мир лежит во зле, а потому никакого пристрастия, никакой приверженности к нему оно не поощряет. Если где это Царство заложено еще в этой жизни, так только в сердце каждого человека, как семя его спасения, и в духовном опыте Церкви, который уже являет Небо на земле. Царство Христово, как осуществленная реальность, — в будущем веке.
Ожидает и доклад будущего Царства, но воспринимает он его, как нечто вырастающее из наличного Царства — в процессе победоносного низложения всех врагов Христа под Его ноги...
Не так мыслит Православие. В настоящем мире не только не будет победы Христа, в итоге постепенного и, наконец, полного низложения зла, а, напротив того, Спаситель предрекает постепенное и все более победоносное воцарение зла в мире, такое полное, что, когда Господь придет для Страшного Суда, то уже почти не останется верующих на земле. И так будет победоносно зло, что если бы не пришел Спаситель, то смогли бы поколебаться и эти, самые последние, верные. Вот истинная картина мира, к концу его бытия. Доклад в одном плане хочет видеть, и Христа — Спасителя, и Христа — Судью, сливая воедино эти два образа. Православие решительно их разобщает. Первое пришествие Христа на землю было в образе Спасителя, бесконечно милостивого и долготерпеливого, открывающего каждому человеку все возможности спасения и готового покрыть все из его грехов — лишь бы человек обратился на путь спасения покаянием. Но там, где Христос является в образе Судии, уже нет места милости, а есть только заслуженное возмездие. После смерти каждого наступает суд частный. Общий и окончательный суд будет вершен Господом, когда наступит время Страшного суда. Каждый получит то, что он заслужил, и Господь никак не утаивает от нас именно страшность этого суда.
Церковь! И доклад исходит из того, что она едина. И для него это — аксиома церковного сознания, как ни противоречит этому предельная раздробленность, наглядная для всех. Но Церковь знает — в этом доклад находит утешение — что в конце ее странствования единство ее во Христе станет полным и очевидным...
И такое понимание вещей чуждо Православию. Новозаветная Церковь возникла в День Пятидесятницы, и она преемственно существует до сего дня — и будет существовать до Страшного Суда. Назначение ее — воинствовать против всех противящихся Истине. И это воинствование будет победоносно, ибо, по слову Спасителя, врата адовы не одолеют ее, и в конце времен она сольется с Церковью торжествующей в Царстве славы. Множественность и раздробленность церковных образований есть лишь зримое свидетельство процесса отступления, начавшегося католическим расколом 1054 года, своим вторым большим этапом имевшего Реформацию, а затем продолжающего испытывать дальнейшее развитие в росте сектантства.
Христос и мир! Христианский смысл тщится увидеть в истории мирской власти доклад, но признает всю трудность проникнуть в него: надеждою должен жить человек на то, что воля Божья возьмет верх, и Его Царство, наконец, явится в полной силе...
Православие не думает так. Христос пришел в мир в эпоху, когда Римская Империя владела “вселенной.” Христос признал власть Римского Императора, не какого иного. Признана власть Кесаря, поскольку допускает подобное признание подчинение другой власти, уже абсолютной: Бога. Живет Бог на земле в Церкви, и этот дуализм властей, как ни различны могут быть взаимоотношения между ними — неизживаем. Была власть на земле, преемственно связанная с Римом, нарочито Богом благословленная, являвшаяся опорой всего мира, — она исчезла с крушением русского Царства, преемника Византии, преемницы Рима. “Удерживающий” повержен, освобождая силы Зла. Все же благая преемственность почиет косвенная на всех властях мира — тех, кто исторически связаны с Римом. Можно уповать, что почиет это признание Божие и на всякой власти, поскольку не проявляет она нарочитого противления богоустановленному порядку жизни. С падением Удерживающего именно такая власть овладевает миром. Образ такого противления, впервые в истории мира показан бывшей властью Советской: не такая это была власть, как все власти, и не от Бога она была установлена, а Богом попущена. Это — очевидность, поддающаяся распознанию всяким незамутненным духовным оком. Воцарение зла зримо совершается в мире. Что же касается воцарения добра, то его ждать нельзя. Царство Божие не от мира сего. Оно возникнет, когда этот мир сгорит.
В заключение составители доклада свидетельствуют о своей беспомощности перед громадностью темы: простые они люди! И они несут не только христианскому, но и всему миру одно лишь обнадеживающее утверждение: Христос есть. Вот и надо надеяться на Него. При этом они подчеркивают, что говорят ли между собой или общаются с другими — никакой догмы они не провозглашают. Даже к “церквам” они обращаются, как люди к людям, все с тем же призывом — надежды на Христа.
Люди говорят людям — не утверждаться ни в какой догме! Люди говорят людям о какой-то расплывчатой “надежде на Христа.” Какого Христа? Того, о Котором только одно могут достоверно сказать они, это — что Он есть . И этим предлагается жить, на этом строить свое общехристанское общение! Какая безнадежность!
И это при наличии Откровения Божия, которое раскрывает нам все — всю полноту истории. И стоит надежда в очах этой Истины не на первом месте, а на последнем, ибо спасение дает — вера. Надеждой жил тот мир, который еще не знал Христа; тот же мир, который спасен Его искупительной жертвой, живет — поскольку он действительно живет, а не идет к Вечной смерти, — Верою в пришедшего Христа, каким Он Себя открыл человечеству. Надежда, не покоящаяся на вере Истинной, плохой фундамент. Не на камне строится ее дом, и снесут его ветры и воды беспощадно и безостановочно. И если против уныния предостерегают нас Святые Отцы, как против самого страшного греха, влекущего нас к гибели, то рядом с ним ставили они грех беспечности, т.е. легкомысленной надежды, беззаботной, ветреной. И так говорили они: пока человек грешит, бес шепчет ему, что Господь милостив, и исполняет его суетной надежды на легкое спасение, а когда он погрязнет во грехе — шепчет ему тот же бес другое, а именно, что превзошли его грехи меру милосердия Божьего, и нет ему уже спасения, чем и толкает его на дальнейшие грехи.
Вся картина мира и человеческой судьбы в нем, в перспективе конечных достижений, рисуется ответственным экуменическим докладом — в полном и явном противоречии с Откровением Божьим. Даже больше: с полным игнорированием Святого Писания. Стилизуется человечество, как однородная среда, которая вся грешит, в силу своей природы, но которая вся движется в одном направлении, приближаясь к спасению, будучи ведома надеждою — Христом. Совершенно упразднено учение Христово и Его апостолов об основной, одновременно и исходной и конечной, раздвоенности человечества по признаку свободного приятия одной его частью Христова учения и сознательного и упорного противления ему со стороны другой его части. При этом лишь меньшинство, избравшее узкий путь отвержения себя и мира, во зле лежащего, оказывается со Христом. И поскольку оно являет себя таким — ненавидит мир это малое стадо. С этим малым стадом, ненавидимым миром, и пребывает Христос — подлинный! — с ним, с этим малым стадом, себя солидаризуя, с ним Себя сливая и отождествляя в Церкви, которая есть Тело Христово. И настолько отчужденным — безнадежно отчужденным! — видит Себя Христос от сынов противления, что в своей последней молитве Он прямо говорит, что не о всем мире молится Он, а только о тех, кто с Ним. Подобная раздвоенность человечества, находящегося в постоянном борении по признаку: за Христа и против Христа. И завершается эта история тем. что верх берет сторона противления, получая в конечном итоге персональное воплощение в страшной фигуре Антихриста, которого Святые Отцы рисуют именно, как льстивого соблазнителя, действующего именем Христа и садящегося даже в храме на Его место...
Все это забыто идеологами экуменизма — в их представлении все течет иначе, чем предрек нам Христос.
И вместе с тем мы являемся свидетелями странной слепоты, свойственной для экуменизма, в отношении той точки современного мира, где начало Антихристово получает напряжение, никогда еще не имевшее места в истории мира: бывшей Красной Москвы со всеми ее последствиями.
Следующая мировая ассамблея состоялась в конце 1961 года в Нью Дэли. Какова ее платформа — можно судить по вышедшему коллективному труду “Богословие христианской миссии.” Ограничимся краткими сведениями о нем, извлеченными из большой негодующей статьи умеренного протестантского органа Christian To-Day.
“Экуменически” определяется христианство. Оно не противопоставление другим верам, а завершение их. Поэтому можно говорить о христианских мусульманах, христианских буддистах, о христианских ведантистах, о христианских конфуцианах — и тут дело идет не о каком-либо искажении христианства. Вопрос о реальном личном Боге — есть вообще проблема — многие народы живут “до прихода Христа,” Который для них есть “абстракция.” Многое открывают нам о существе христианства древние еврейские пророки, в вещании которых должен углубляться каждый христианин. Лицо каждого христианина должно быть обращено к еврейству. Но обращать во что бы то ни стало евреев в христиан — в этом нет никакой надобности. Бог только относительно открывается каждому в т.н. “откровении” —и само воплощение надо понимать достаточно широко, чтобы оно могло обнимать и индуизм, обретая с ним общий язык. Всякое исповедание носит личный отпечаток — это не есть объективная “история.” Тут много и мифологии, к которой есть основание относить и Богочеловечество и рождение от Девы. Требуется осторожность в отстаивании своих догматов — иначе христианство несет риск сделаться абстракцией, отчужденной от религиозной и культурной жизни мира. Проповедь Евангелия никак не может ставить себе задачей упразднение всех других религий. Общаясь с людьми других вер, нужно остерегаться соблазна абсолютизировать свою веру. Тот, кто считает себя обладателем истины, — уже не способен войти в полезный “диалог.” С вниманием надо относиться и к коммунизму. В нем оказались воплощенными давно назревшие реформы. Пусть отрицательны его действия, но и в них нельзя не видеть промыслительной руки Божьей. К примирению с коммунизмом нас должна звать и христианская любовь. Быть может, через несколько десятилетий или столетий, коммунизм и христианство будут стоять друг против друга, как две разные веры, уже ищущие взаимного истребления. Учение Христа о том, что Святой Дух будет руководить Его учениками, ведя их к правде, распространяется не только на Будду и Заратустру, но может быть отнесено и к Карлу Марксу...
На этом поставим точку — картина достаточно ясна. Ее не выдерживает даже протестантский журнал, принципиально не враждебный экуменическому движению — он провозглашает неизбежность кризиса, как ответ на этот экуменический труд. Вернемся к этим явлениям, когда нам придется говорить о “православном экуменизме.” Но предварительно всмотримся ближе в явление русского православного миссионерства — применительно к открывшейся перед нами картине мира.
Миссионерский Листок #118
Свято-Троицкая Православная Миссия
Copyright © 2001, Holy Trinity Orthodox Mission
466 Foothill Blvd, Box 397, La Canada, Ca 91011, USА
Редактор: Епископ Александр (Милеант)
(otstuplenie_k_zaitzev.doc, 02-22-2001)
Edited by |
Date |
|
|
Митаки |
2-14-01 |
|
|